— Шагай дальше, — сказали стражники.
Он пошел.
Если бы меня спросили, я бы сказал им, что старик вовсе не так пьян, как кажется, хотя он, как обычно, был глубоко и основательно нетрезв. Он стоял в просторном Дворце Правосудия, покачиваясь и сложив ладони, и пытался сосредоточить взгляд на Совете Эфоров, которые взирали на него сверху вниз. Они были величайшими людьми, возможно, самыми могущественными в мире, и Агатон знал их всех, служил им в молодые годы (если хоть что-нибудь из того, что он мне рассказывает, правда). Они обладали силой большей, чем цари Харилай и Архелай; большей даже, чем сам Законодатель Ликург. Хотя каждый из них по отдельности был всего-навсего человеком, подверженным, как утверждал Агатон, обычным сердечным недомоганиям и воспалению печени, вместе они внушали больше благоговейного страха, чем Дельфийский оракул{3}. Они могли пренебречь прорицанием оракула, как пренебрегали интересами простых смертных. Они были высшей властью в государстве в делах внешних и внутренних, гражданских и религиозных. Но на Агатона, скомороха божьего, они не производили впечатления. Хотя все они носили одинаковые черные мантии и красные квадратные шапки и одинаково выбривали верхнюю губу, но среди них были толстые и тощие, черноволосые и седые. Агатон с изумлением указал на это стражнику справа и сморщил лицо, пытаясь охватить разумом этот факт, словно стискивал в кулаке камень. Я притаился у входа, сжимая в руках старый белый кувшин, и, как нищий, заглядывал внутрь, чтобы увидеть, что будет дальше. Долгое время ничего не происходило. Агатон, сложив ладони, опирался на костыль и смотрел на эфоров или, может, на железный трезубец, который почти упирался в потолок позади них, и ждал, склонив голову набок. По-прежнему ничего. Он качнулся, и я понял, что он вот-вот заснет. Наконец Председатель Коллегии встал из-за стола и обратился к Агатону. Я не мог разобрать ни слова из того, что он говорил, и сомневаюсь, что это удалось Агатону. Раскатистое громоподобное эхо заглушало все слова.
— Блалум, блалум, блалум, — сказал Председатель.
Агатон задумался.
— Лук, — сказал он наконец и склонил голову на другой бок, ожидая подтверждения.
— Блалум? — с отвращением спросил Председатель.
Агатон опять задумался.
— По некоторым причинам, ваша честь, — сказал он. Некоторое время он стоял, втягивая и снова выпячивая губы, левой рукой при этом задумчиво почесывая зад. — Лук весьма питателен. Относительно, конечно. И он поднимает дух: округлость луковиц приводит разум к идее единства и завершенности. Кроме того, лук встречается в природе, что само по себе прекрасно. И он заставляет плакать людей, которых иными способами плакать не заставишь. — Он горестно улыбнулся и развел руками. — Я люблю лук. Это не моя вина. Я просто его люблю. К тому же он дешев. — Он захихикал и никак не мог остановиться. Я закрыл лицо кувшином, который держал в руках.
— Блалум! — сказал Председатель. Эфоры посовещались, и вскоре Председатель вновь произнес: «Блалум».
Один из стражников схватил Агатона за плечи и повернул кругом. Они увели его. Обежав вокруг здания, чтобы посмотреть, куда его повели, и увидев, что они направляются в северную часть города, где находилась тюрьма, я остановился. Это было ужасное место — беспорядочная масса зданий из серого камня, полных болезней и несчастья, издырявленных крохотными оконцами, словно деревья, изъеденные жучками-древоточцами; днем и ночью то там, то тут над зданиями поднимался дым, как от горящей мусорной кучи. Будь я проклят, если пойду туда. К чему бы его ни приговорили, он это заслужил, а я если и сделал что дурное в моей жизни, так это несколько раз утаскивал его с улицы, чтобы никто его не переехал. Дурак я был, что вообще связался с ним, и буду еще глупее, если пойду за стариком в тюрьму. К нему уже слетаются мухи. Я бы не удивился, увидев как-нибудь в жаркий день стервятников, кружащих в небе над нами. Иногда, когда он разглагольствовал перед толпой, люди, стоявшие поближе, падали в обморок. Действительно падали. Я не хочу. Пусть катится к дохлым свиньям!
Беда в том, что у меня его кувшин. «Мальчик, без этого кувшина я бы ослеп», — твердил он. Без кувшина он бы совсем пропал. Сморщился бы, как чернослив, и вся его кровь превратилась бы в пыль. Я обхватил кувшин покрепче и сжал зубы перед вечной несправедливостью. Разве я виноват, что он сам не может таскать этот проклятый кувшин? Однако было невыносимо смотреть, как жалкий старый ублюдок удаляется, качаясь между стражниками и хромая, чтобы исчезнуть в темнице, где его никто не увидит, кроме, может быть, того человека, который выметет его высохшие останки. Придется мне жить с матерью и продавать яблоки.
— Верхогляд! — вдруг завопил он громче любой трубы. Он отскочил от стражников и обернулся, лицо его искривилось в жуткой гримасе. — Верхогляд!
Так он меня прозвал. И называет этим именем прямо перед людьми. Чтоб стадо слонов растоптало его поганые кости! Он возопил в третий раз, словно находился на краю гибели:
— Верхогляд! Кувшин!
У меня не было выбора. Возможно, когда-нибудь я и состарюсь, хотя навряд ли.
— Сейчас! — крикнул я. — Сейчас!
Так они и узнали, что я его последователь, и посадили вместе с ним.
— Хорошо, что ты здесь со мной, мой мальчик, — сказал он и потрепал меня по плечу. Я не нашел подходящего ответа, оставалось разве что биться головой о стену или отдубасить себя его костылем.
К вечеру кувшин был пуст. Агатон сидел за столом посреди камеры, потный и угрюмый. В камере было полно больших мух, которые низко и монотонно жужжали, будто одурели от жары.
— Может ли быть, что они сунули своего Провидца в это поганое место, чтобы он тут иссох? — сказал он. — Неужели лучший из избранников Аполлона недостоин большего уважения? — Он заломил руки и закатил глаза, распаляясь все больше. — Что будет со мной здесь, где у меня нет вина и, что еще хуже, некого учить, некому проповедовать, не над кем насмехаться?
— У тебя есть я, — сказал я.
Он пропустил это мимо ушей. Он любовался самим собой. Он возвел руки к потолку — они были грязнее замурзанных бычьих рогов.
— Что происходит с Провидцем, когда житейские невзгоды лишают его безумия? Смутные времена, Верхогляд! И опасные! Пожары восстаний, ежедневные аресты. Даже дети мрачны и пугливы, как горные козлы. — Его взгляд стал суровым. — Зимние времена, Верхогляд. На улицах гололед. Люди ходят, закутанные по самые глаза, и не разговаривают друг с другом.
— Сейчас лето, — пробормотал я, понимая, что все попытки переубедить его, разумеется, бесполезны.
— Они умирают, сам знаешь. Засыпают в сугробах и больше не просыпаются. Вот поэтому я благословляю их, даже если они дурно со мной обходятся. Кроме того, с какой стати мне проклинать врагов и давать им повод нападать на меня? — Он захихикал, как я и ожидал, затем вздохнул, чем застал меня врасплох. Мне стало не по себе, и я поглядел через зарешеченный дверной проем, как мягкие летние сумерки обволакивают горы. Обернувшись назад, я увидел, что он привычно-рассеянно наблюдает за мной. Он улыбнулся, как всегда хитро, но в то же время с глубокой печалью.
— Даже Провидец не может изрекать истину, сидя в одиночестве в камере, промерзший до костей, когда у него не осталось и запаха от последней капли вина и нет никого, кто любит его и кому он может написать!
— Здесь есть я. Я же кто-то. — Тут я смутился. «Никогда не жалуйся, ни в чем не оправдывайся», как говорит моя мать.
Агатон засмеялся. Хик, хик, хик! Что-то среднее между илотом и петухом.
— Сколько тебе лет, Верхогляд? — спросил он.
— Двадцать, — ответил я, отводя глаза и краснея. Я признаю, что к двадцати годам пора уже стать кем-то, но я часто болел в детстве. Я и сейчас до конца не оправился. Поэтому он и позволяет мне сопровождать его. Наши тени на мостовой — его круглая, как картофелина, и моя, больше похожая на спаржу, — напоминали ему о том, что жизнь по сути своей смехотворна. Я ударил кулаком по ладони и уставился на свои колени.