И бабушка из года в год, до тех пор, пока носили ее ноги, продолжала ходить в райцентр, хлопотать пенсию. И чего только не случалось с нею в долгом и трудном пути! И блуждала она в метель, и обмораживалась в крещенские морозы, и ночевала зимою в стогах соломы, и купалась в проруби, когда переходила однажды по неокрепшему льду какое-то озеро…
Всего и не перечесть, а тут — на тебе! — повстречалась с самим хозяином Кулундинских степей, с матерым волком.
— …Вот ей-богу не вру: подошел и облизал мои пимы, — продолжала свой рассказ бабушка Федора. — Это уж после колотун на меня напал, а попервости-то я вроде бы даже и не испугалась… К своей деревне уж стала подходить, ноги еле волочу, а рассветать начало. И как под бок меня кто толкнул оглянуться. Оглядываюсь — догоняет меня ктой-то: не то коза, не то приблудная собака увязалась. Ага… А при мне, как нарочно, даже батожка нет, штобы отмахнуться. А может, это и к лучшему. Бежит эта непонятная животина ленивой такой трусцой, будто и нехотя. По целику кругаля дала, обогнала меня, посередь дороги села, загородила мне путь. Пригляделась — волк… Его только круглый дурак с собакой спутать могёт. Он же зверь, от него и воняет-то диким зверем. И обличием зверь: шея толстая, гривастая, лоб гладкий, што булыжина, а с-подо лба глаза такой угрюминой сверкают, што ажно кровь леденеет. Ага… Стоим, глядим друг на дружку. Вот уж правду прибаутка сказывает: встретились соседушки — и поговорить не о чем. Я напужаться-то не успела ишо, не дошло до меня, — давай узелок с харчишками развязывать. А какие там, к лешему, харчишки! Хлебная корка да шматок сальца. Он за каждым движением моим следит, напружинился весь. Кинула я ему свой харч, он отпрянул назад, зубами лязгнул. «Ешь, говорю, што бог послал, больше угошшать нечем». Понюхал он мою корочку, понюхал сальце, потом совсем близко подошел, меня давай обнюхивать. Ну, думаю, все: изо всех моих харчишек меня самую на завтрак выбрал… А волк эдак вот лизнул мой пим и потрусил назад по дороге. Бежит, а сам на заднюю левую ногу припадает… Я тока тогда и спужалась, когда зверюга в сумерках скрылся. Ударилась к деревне из последних сил, бегу да падаю, бегу да падаю… И теперь вспомню, дак будто кошмарный сон, ага. И што ему помешало расправиться-то со мной? Можа, опасность для себя какую учуял — ведь рядом с деревней, почитай, дело было? Я уже всяко думаю. А можа, што вела я себя с им так смиренно да ласково? Они ить, волки-то, привыкли, штобы добыча убегала али сопротивлялась, а я ни то и ни друго, да ишо ему, разбойнику, шматок сальца кинула… Хотя, чего он понимает, ежели он зверь? Скорее всего — сыт был. У кого-нибудь овцу зарезал али зайчишку прижучил где…
Бабушка замолчала. Ребятишки, слушавшие ее с открытыми ртами, тоже выжидательно помолчали, потом зашевелились, спросили разочарованно:
— Ба, и все?
— И все. А вам надо, штобы волк разорвал вашу бабушку, тогда бы интереснее было, да?
— Не-ет, — уныло протянул Петька, — но и так тоже… Ты хоть бы пинкаря ему по морде врезала, что ли.
— Ду-урак тебя понюхал, — пропела бабушка.
— А волк-то этот самый, который когда-то корову нашу Милку задрал. Тожеть был хромоногий, — сказала мать.
3
И еще одно событие случилось в эту почему-то особенно скучную для меня зиму последнего учебного года. Случился большой пожар.
Среди ночи ударил набат. Первой проснулась мама. Она сдернула с меня одеяло:
— Вставай, сынок, пожар!
Я вскочил и стал, как слепой кутенок, тыкаться в темноте, разыскивая одежду. Пожалуй, я еще спал, но сквозь сон явственно слышал, как голосил на деревне набат, и чувство чьей-то беды уже завладело мною без остатка, и я, ничего еще не соображая со сна, инстинктивно натягивал штаны, рубаху, чтобы куда-то бежать, кому-то помочь в страшном горе. Такова сила набата, живущая в каждом землепашце, видно, с древних еще времен: хоть из гроба восстань, а помоги ближнему, не оставь его в беде, если ты человек, а не животное, если сам не хочешь остаться впредь один на один с горьким горем своим…
Должен сразу оговориться: пожары в нашей деревне случались не так уж и редко, но такого большого и страшного видеть мне еще не приходилось. Видел, как горели стога соломы и сена, амбары, сараи, завозни, даже отдельные жилые дома. В первый год войны горел колхозный свинарник. Поговаривали, что покойница бабка Кулина предупредила тогда об этом пожаре колхозного председателя за сутки. Будто видела она, бабка Кулина, как за сутки до пожара, почуяв беду, свинарник покинули крысы. «Пришла вечером на сторожбу, а они, гадюки, лезут из всех щелей, визжат и воют ажно. Собрались табуном и ударились у степ, а малых крысынят в зубах понесли. И стока их — аж снег серый»…
Это — одна из бесчисленных загадок природы. Что же касается моего личного опыта, то я могу утверждать, что не видел живого существа более жадного, наглого и отвратительного, чем крыса.
Помню, до пожара в свинарнике было их видимо-невидимо, и колхозу приносили они немалый ущерб. Поедали и растаскивали по норам приготовленный свиньям корм, мало того, — сжирали новорожденных поросят, если какая свинарка по халатности недоглядит за опоросом.
Поэтому взрослые всячески научали и поощряли нас, ребятишек, уничтожать крыс. Но они, казалось, были воистину неистребимы. Мы делали ловушки для крыс из огромных железных бочек, в которых водовозы возили на ферму воду. По размеру бочки из фанеры вырезался круг, — вроде крышки, но так, чтобы она проваливалась, чуток не доставая до стенок бочки. Этот фанерный круг крепился на верхнем торце бочки на двух гвоздях так, чтобы от прикосновения мог вращаться, как вертушка, и снова уравновешиваться, становиться горизонтально. Чтобы был поосклизлее, круг натирался воском, а в центре его прибивался кусочек мяса или сала. Вот и вся премудрость. Крыса взбиралась на бочку по специально прислоненной к ней доске, прыгала на круг к наживе, круг переворачивался, и хищница оказывалась на дне бочки… За ночь набиралось их там иной раз до полсотни, в бессильной злобе они затевали между собой яростную драку, давили и пожирали друг друга…
Итак, в ту далекую зимнюю ночь разбудил нас с мамой тревожный и суровый гул набата. Подвешенный к столбу у колхозных амбаров кусок рельса голосил на всю округу под чьими-то сильными и четкими ударами. Когда мы, как попало одевшись, выбежали на улицу, в темноте уже слышались голоса, тревожные восклицания, хотя людей не было видно.
— Где горит-то? Чаво горит-то?! — кричал кто-то хриплым со сна басом.
— Вона где! Не на ферме ли?
— Коровники горят!..
За деревней, в стороне животноводческой фермы, поднималось невысокое, но яркое зарево. Пламени не было видно, только красный дым клубился и взвивался ввысь.
Я припустил что было мочи. Мама сначала пыхтела рядом, но скоро отстала.
— Берегись там, сынок! Не лезь в огонь-то! — крикнула она.
По улице бежали невидимые в темноте люди, тоже что-то кричали, падали, чертыхались, матерились.
— Тиу-тиу-до-он! Тиу-тиу-до-он! — рыдал, захлебываясь, позади набат, тугие звуки хлестали в спину.
Подбегая к ферме, я с ужасом понял, что загорелся основной коровник, лучший в хозяйстве, гордость нашего колхоза. Это было длинное, метров на полтораста, строение, и если все другие животноводческие помещения были слеплены из камыша, обмазанного глиной, либо из самана, то главный коровник срублен из отборного леса. Построен он был еще в самом начале тридцатых годов, сразу после образования нашего колхоза. Согнали хозяева свой скот в одну артель и в память об этом событии решили отгрохать невиданное по тем временам животноводческое помещение. Аж за триста верст, из северных лесов Васюгана, все лето возили на лошадях бревна.
Может, не так от нужды, а скорее от прихоти: захотелось степнякам, сроду не видевшим настоящего леса, срубить деревянное помещение. И строение получилось на славу! Из отборного леса — пихты, кедрача, лиственницы. Время невластно над такими постройками. С годами бревна становятся еще прочнее, словно бы каменеют, делаются гладкими, как кость, только темнеют от старости и будто светятся изнутри кремовым, благородных оттенков, цветом. Ударь по такому бревну топором — искры полетят…