При ходьбе учитель смешно шевелил кистями трясущихся рук, словно нащупывал опору, чтобы не упасть. И еще немало смешного было во внешних манерах и привычках Леонида Васильевича, однако мы почему-то не смеялись над ним, хотя находились как раз в самом беспонятном к посторонним людям, в самом эгоистичном и жестоком возрасте. А причиной тому, может быть, были глаза учителя. В них серой тенью стояло постоянное и неизбывное страдание. Будто две незаживающие раны смотрели на нас. Но дело, конечно, не только в глазах. Он входил в класс, и замирали самые буйные, те, кто умудрялся «выкидывать фортели» даже при беспощадно строгой Софье Андреевне.
— Ну-с, наснем урок, — говорил он, смешно шепелявя. — Кто сегодня желает отлиситься? — и, не глянув в журнал, вызывал отвечать домашнее задание, к примеру, переростка Васю Жебеля.
Вася, изогнувшись знаком вопроса, поднимался за тесной для него партою и начинал раскачиваться, как тополь на ветру. И так же смутно, невнятно, как лопочет листьями тополь, отвечал Вася урок. Что-то бубнил себе под нос ломким еще, неокрепшим баском, нес какую-то околесицу. А Леонид Васильевич все это время страдал. Он стоял, яростно вцепившись в спинку стула побелевшими руками, чтобы утишить их дрожь. Наконец не выдерживал, обрывал ученика:
— Васа память, Жебелев, обратно пропорциональна васему росту. Муравей, о котором вы изволите рассказывать, достоин более глубокого о себе познания. Муравей — явление в природе уникальное, то есть единственное в своем роде…
И тут наступало самое интересное: Леонид Васильевич сам начинал рассказывать про муравья! Ах, как он рассказывал! Увлекшись, он забывал обо всем на свете.
— Этого нет в учебнике, — пытался напомнить о себе Васька Жебель, забытый учителем, продолжавший стоять и раскачиваться за тесной партою. — Этого в учебнике не написано…
— В учебниках много чего не написано! — досадливо кричал Леонид Васильевич. — Но если это есть в жизни — вы обязаны это знать! Садитесь и слушайте!..
Так вот он, оказывается, какой, этот привычный с детства муравьишка, который всегда внешне напоминал мне крохотного суетливого мужичка, туго перетянутого опояской по серому армяку! Знал я его, сколько помнил себя, а оказывается, ничего-то я о нем не ведал! Ну, знал, например, что муравьи умеют «варить» прекрасный квас. Если очистить зубами от кожицы тальниковую или березовую веточку, сунуть ее в муравьиную кучу и, подержав там какое-то время, начать облизывать, то скулы сведет от кислоты, «аж Москву видать», — сказала бы бабушка Федора. Ну, догадывался еще о муравьином трудолюбии. Бывало, из интереса походя подденешь пинком муравьиную кучу, аж белые яйца-личинки брызнут вверх! И какая суетня поднимется в растревоженном муравьином царстве! Смешно наблюдать, как торопливо волокут они всякие былинки-соломинки, величиною раз в десять больше себя. И на глазах восстанавливается порушенный храм. Приходилось наблюдать мне и муравьиное мужество. Как-то развели мы с ребятами в лесу костерок, а рядом муравьиная куча оказалась. Огонь по сухим былкам стал подбираться к ней, вот уж в обхват пошел. Муравьи все дружно высыпали наверх, кинулись гасить пламя. Гасили собственными телами. Собирались плотными ватажками и волна за волной бросались в огонь. Трещали, лопаясь от жара, на их место накатывалась новая лавина, и пламя медленно отступало…
Вот, пожалуй, и все, что знал я о муравьях из собственного опыта. То есть почти ничего не знал. А жаль! Из рассказа Леонида Васильевича выходило, что наш обыкновенный муравей действительно явление в природе редчайшее. Взять хотя бы его жилище, на первый взгляд похожее на серую кучу лесного хлама, которую всегда хочется пнуть ногой. А ведь это, оказывается, сложнейшее архитектурное сооружение. Каждая хвоинка-веточка, каждая самая малая соринка лежит здесь на своем месте. Чтобы жилье продувалось сквознячком — специальные отверстия сделаны, как форточки в наших избах. Муравьи каким-то чудом чуют приближение дождя, — если даже на небе и тучки-то нет ни единой, — чуют, и успевают закрыть свои «форточки». Предусмотрены и крохотные каналы для отвода воды, и ямки для мусора, а муравьиные тропы расходятся в стороны причудливыми узорами. Вокруг муравейника чаще всего растут цветы иван-да-марьи. Больше других почему-то любят их муравьи, может быть, сами и высевают у своих жилищ…
Леонид Васильевич разгорался вместе со своим рассказом, на скулах его появлялся нездоровый бледный румянец, и уже незаметно было, что он шепелявил, и нервные руки его не терзали спинку стула, — он весь преображался и сиял. И выходило по его словам, что земля наша наполнена величием жизни, все на ней достойно жизни, и каждая самая малая малость, каждая букашка-таракашка — это дивное диво, это целый мир, удивительно сложный, таинственный, прекрасный.
Он очень много знал, наш учитель зоологии. Ходили неясные слухи, что до войны он жил чуть ли не в Москве, был видным ученым, а теперь вот, после стольких перенесенных в плену страданий, оказался почему-то в нашей сибирской глуши, больной и одинокий. И видно, общение с нами, ребятишками, было для него единственной радостью, — настолько он был искренним и бескорыстным. Он говорил весь урок, а мы сидели и слушали, и часто не замечали звонка на перерыв, пока кто-нибудь, к примеру, тот же великовозрастный Васька Жебель, затаивший на учителя обиду, не начинал шумно возиться, хлопать крышкой парты.
6
От Васьки Жебеля и узнал я недавно о дальнейшей судьбе преподавателя зоологии Леонида Васильевича Смагина. Оказывается, той же весной, после окончания учебного года, его забрали. Взяли и куда-то увезли. С концом. Потом кое с кем из учителей и учеников беседовали, кое-кого допрашивали, и из всего этого явились смутные догадки, что Смагину не простили двухгодичного пребывания в немецком плену.
— Такие делишки, — заключил рассказ Васька Жебель. — Помнишь, проповедывал нам в школе, чтоб природу берегли: насекомое, мол, — и то достойно жизни и восхищения. Святошей прикидывался, а у самого-то, видать, рыльце было в пушку…
С Васькой Жебелем, а ныне — Василием Кирьяновичем Жебелевым, заместителем ректора пединститута по хозяйственной части, — как с гордостью отрекомендовался он, мы встретились совершенно неожиданно три года тому назад. Педагогический институт, который я в свое время закончил, по старой и доброй традиции пригласил на вечер своих бывших выпускников. С нашего курса явилось человек семь. Знал я некоторых ребят и с других факультетов, и вот собрались мы после официальной части вечера в нашей старой и по сей день милой сердцу студенческой столовке. Сколько было воспоминании, грустных и веселых рассказов, даже слез! Ведь нигде так не ощущается жестокая беспощадность времени, как при встрече после долгой разлуки со старыми друзьями.
И вот среди этой суматохи, среди обрывочных восклицаний, наперебой произносимых тостов, грубого звона граненых студенческих стаканов, я почувствовал, что за мною кто-то пристально наблюдает. Огляделся по сторонам, на бушующее застолье, — вроде все заняты собой, особого интереса к моей персоне никто не проявляет. А странное ощущение все равно не проходило. Я оглянулся назад. Около раздаточной суетились обслуживающие наши столы студентки в нарядных белых фартучках, ими руководил высокий грузный человек в черном костюме. Сейчас этот человек в упор глядел на меня. Что-то знакомое померещилось в этом круглом плоском лице, в этом крохотном, как у карася, ротике с опущенными уголками губ. И давнее-давнее мелькнуло вдруг на миг: вечер, вьюга, темная, пустынная улица райцентра. Я бегу, я спешу из школы домой, на свою квартиру. Фуфайчонку мою пронизывает насквозь, голые руки так закостенели от холода, что не гнутся, стали как грабли. Я бегу и чувствую, что спешить-то мне некуда, что он ждет уже меня за поворотом и сейчас выйдет мне наперерез. У меня нет уже боязни: к страху я привык. Лишь поднимается омерзение, леденит душу при одной мысли, что он сейчас снова будет меня бить. И я уже ощущаю пинки по ногам, удары в живот, по голове, в губы. К боли я тоже привык, это не так, оказывается, страшно, как казалось поначалу, только когда он попадает кулаком мне в рот, то нестерпимо начинают ныть зубы, а во рту появляется противный солоноватый вкус крови.