Крестьянские работы, они только на вид кажутся грубы и просты, а без смекалки да сноровки даже самую пустяковую не так-то просто осилить. Мать бралась за все, и, сколько помню, всегда у нее получалось.
Как-то среди зимы завалилась у нас наша огромная русская печь. Дело в общем-то обычное, да время-то какое: где взять печника? Один на всю деревню был — Гришка Покатилов, — и тот на войне загинул. Бабушка Федора обегала соседние села — та же история. А зима, в избе хоть волков морозь, никакие лохмотья уже не спасают. Тогда мать сказала:
— Сама буду ложить.
— Ой, девка, мотри! — засомневалась бабушка. — У добрых печников не всегда получается: али дымит, али сугреву никакого.
Мама побывала у всех соседей — высматривала, у кого как сложены печи. И у нее получилось. Разобралась-таки в этих колодцах, боровах, колосниках и прочих премудростях. На славу вышла печь: и тяга лучше прежней, и «сугрев» хорош. Вскоре мать прослыла на деревне за искусного печника…
Но и не только это. Станет прясть — пряжа у нее получается не в пример бабушкиной: тонкая, как фабричная нитка. «Золотые руки», — с завистью говорит бабушка. Смыслит мать и по шорному, и по скорняцкому делу. Из овчинки шапку выкроит и сошьет — залюбуешься! Не говоря уж о том, что покупных штанов и рубах мы, ребятишки, не носили сроду: мама обшивала и свою, и бабушкину семью.
— У нее ко всякому делу агромадный талант! — любит похвастать снохой бабушка Федора. — Только вот счастья господь не дал…
Глава 9
ВЕСЕННЕЙ НОЧЬЮ
1
На подготовку к экзаменам нам дали целых две недели, и я уехал из райцентра домой, в свою деревню.
Весна стояла дружная: уже в начале мая даже в оврагах и по распадкам истаяли снега, бугры желтели цветами мать-и-мачехи (у нас называют их еще почему-то куриной слепотой), а в степи белыми и синими кругами обильно цвели нежные, пахнущие снегом, ветреницы, или, опять же по-нашему, просто подснежники.
Солнце вставало большое, яростное и, раскаленное добела, уже с утра начинало припекать. В день-два полопались на деревьях почки, перелески окутались зеленым дымом молодой листвы, и прямо на глазах перла из земли тугая, буйная щетина травы. И день-деньской над степью колыхалось, ходило волнами, поднималось и опадало большое марево. Красивое это явление — марево в степи! Оно возникает на горизонте то голубыми замками, то причудливыми садами, то караваном парусных кораблей проносится по волнам.
Но стенные жители знают цену этой коварной красоте. Они проклинают марево, иссушающее и без того скудную влагой землю. Люди, соревнуясь с самим яростным солнцем, спешат поскорее управиться с весенними работами. День промедления — иссохнет землица, не проклюнется, не даст новой жизни брошенное в нее зерно.
И есть ли время теперь вспоминать прежние обиды, кто же вспомнит, что и в прошлом, урожайном году снова остались без хлебушка? Землица исходит в ласковой неге, землица просит зерна, и не найдется такого человека, кто бы предательски отвернулся от нее, — иначе он не русский крестьянин!
И снова вся моя деревня была в поле. Пахали на лошадях, на быках, боронили на коровах. Следом и сеяли: и сеялкой, и вручную, из лукошек. День и ночь, надрываясь, натужно воя изношенным мотором, волочил по пашне двухлемешный плуг выделенный нам из МТС старенький трактор ХТЗ. Голенастый, ребристый, до крайности изработанный, трактор походил на железный черный скелет какого-то чудовища.
Работал на нем эмтээсовский тракторист Роман Колотов, мужик угрюмый, с красными воспаленными от пыли и вечного недосыпания глазами. Он добросовестно трудился с темна и до темна: то пахал, то ремонтировал свою вдрызг изношенную развалюху.
— Это не дело, — сказал ему как-то Живчик. — Плохо используем технику, товарищ тракторист.
— Как это?.. — заморгал припухшими веками Роман Колотой. — Я же с утра до ночи…
— Вот именно: до ночи, — перебил его бригадир. — А ночью техника простаивает.
— Так трактор не приспособлен для ночной работы. Он же «слепой».
— Эт верно, — почесал в затылке Живчик. — Какой-то дурак не для колхоза его, видать, конструировал, если фары не предусмотрел. А мы вот как попробуем…
И трактор стал пахать ночами. Днем работал на нем Роман Колотов, ночью — бывший танкист, а ныне бригадир Федор Михайлович Гуляев. Выход был найден простой: впереди трактора шел человек и нес зажженный фонарь, освещая им борозду. Само собой понятно, что приходилось этому человеку не сладко, — побегай-ка всю ночь по комкастой, местами еще вязкой пашне!
Но куда больше доставалось Живчику. Днем он мотался по полям верхом на лошади, ночью садился за баранку трактора. Он совсем усох, почернел весь, стал похожим на конченую рыбешку. Его любимая белая рубашка лоснилась теперь, как хромовая.
— Пропадает мужик, — говорила мама. — Совсем не знает ни в чем удержу…
И когда не находилось очередного охотника таскать впереди трактора фонарь, мама называлась сама.
Я днями сидел за учебниками, но совесть грызла меня: все — и мал, и стар — в поле, а я сижу пнем, в тенечке прохлаждаюсь. В один из вечеров, когда мама собиралась на пашню, я вызвался пойти ей помочь.
— А учеба? — строго спросила она.
— Да я почти все уже выучил.
— Ну, идем, коли так, подменишь где… Одной-то тяжело всю ночь, правда…
2
Вначале мне даже правилось это: бежишь впереди трактора, помахиваешь фонариком. Фонарь большой, керосином заправленный, пузатое стекло проволочной решеткой забрано, — «летучая мышь» почему-то называется. Желтый круг света выхватывает из темноты слева — серое прошлогоднее жнивье, справа — развороченную плугом, жирно лоснящуюся землю. В глубине борозды тускло поблескивает отутюженная пяткой лемеха полоска — будто течет там ровный ручеек.
Иногда на свет неожиданно бросаются совы — лупоглазые, крючконосые, на больших округлых крыльях, — и испуганно, но без крика взмывают вверх. А то одинокая березка выступит из мрака на краю полосы: радостно засветится вся, встрепенется молодой зеленью и снова, будто застыдившись, отступит в темноту… Пахнет сырой землею, мазутной гарью, горячим железом…
Бежишь и бежишь вдоль борозды, а трактор рокочет сзади. Но трудно ночью работать: почему-то быстро устаешь. Ноги начинают заплетаться, фонарь тяжелеет в руке. И тогда кажется, что трактор вот-вот наедет на тебя. Догонит и раздавит. Оглянешься — он на положенном расстоянии, но только отвернулся — снова чудится: вот он, над самой головою тарахтит, в спину огненной пастью своей дышит… Вот-вот… Припустишь сильнее, гул немного отдалится, но Живчик стучит в железяку: не поспеваю, мол, далеко фонарь, не видно борозду. Замедлишь ход — опять начинает деревенеть потная спина, подираться мурашками от страшной близости горячего железа…
Мама сменила меня часа через два, а мне показалось, бегал я с фонарем целую вечность. И бреду в землянку, что на краю полосы. Это бывшая заимка. Она наполовину вырыта в земле, наполовину выложена дерновым пластом. Крыша тоже дерновая, поэтому здесь всегда прохладно и сыро.
Ложусь на топчан, сделанный из жердей и покрытый прошлогодней соломой. Сон приходит сразу, глухой и тяжелый. Но кажется, что не успел я и глаза закрыть, как около землянки раздается гул тракторного мотора. Потом становится тихо, слышны голоса матери и Федора Михайловича. Они заходят в землянку, фонарь освещает черный потолок, мохнатые от плесени стены.
— Вот где тишь, да гладь, да божья благодать! — весело говорит мама.
— Хорошо! — потирает руки бригадир. — Чайку бы еще сварганить… А потом до утра еще часика два можно будет поработать.
Я беру большой законченный чайник, на ощупь иду в ложбину к колодцу. Верхние венцы сруба в нем сгнили и развалились, но вода держится близко. Я ложусь на живот и, свесившись в холодную жутковатую темноту колодца, зачерпываю чайником черную и блескучую, как деготь, воду.