— Ну, а мне-то чего жалиться пришел? — донесся сердитый, недоумевающий голос матери. — Я чо — какая знахарка-лекарка? Заговаривать душевные болести могу?

— Ты не серчай. Бачу, ты подумала, шо я прикидываюсь, делаю який-то особый подход, с корыстной целью на твою бабью жалость рассчитываю. Ни-и! Я ходил коняку своего шукать, вот и уздечка при мне. Пораньше в район хотел съездить, до райкому дойти. А тут слышу — косит хто-сь, дай, думаю, подывлюсь…

Слышно было, как бригадир грузно поднялся, усмехнулся невесело:

— Прощевайте покедова…

— Да ты постой, — остановила его мать, — ты прости, что я этак с тобой… не по-людски. Подумала, ты и впрямь чего затеял, особенно когда лапищами своими меня облапил. Вдовья ведь доля наша известна: как горох у дороги — кому не лень, тот и щипнет. Уж и напугалась: думаю, один порядочный мужик был, да и тот… Да еще и при Сережке… Ты постой, Яков. Чую, все равно ведь ты не зря приходил. О чем поговорить-то хотел?

Я ширкнул оселком по жалу литовки: мне и бежать дальше было уже неловко, и оставаться… Да они вроде и не опасались меня, разговаривали громко.

— Ну, раз так, тади вот шо, — замялся дядя Яков. — Давно спытать хотел у тебя, да все момент не подворачивался. Скажи, шо за человек вин был такой?

— Кто?

— Ну, этот… Как вы его кликали там… Живчик.

— A-а, Федор Михайлович. Так ты ж застал его в живых, видел сам не раз, разговаривал…

— Шо ж из того, шо бачил. Шапошное знакомство. Надо было б поближе познакомиться, дураку, да поздно спохватился, — дядя Яков помолчал, смущенно откашлялся. — Шо за душа была у этого человека, вот што ты мне скажи?

— Да почему ты решил именно у меня о нем пытать? — опять вроде начала возмущаться мама.

— Ну… люди кажут, ты ведь ближе других его знала, — робко настаивал дядя.

— Люди наговорят, только уши развешивай, — сердито отозвалась мать. — И пошто тебя интересует, какая у Федора Михайловича была душа?

— Не серчай, Марья. Бачишь — не умею я разговаривать с людьми. От всего сердца хочу, шоб все по-доброму, шоб меня поняли, а получается все наоборот.

— А Федор Михайлович с людьми разговаривать умел, — как-то даже с вызовом сказала мама.

— Вот я и пытаю: який такий секрет знал этот человек, шо люди его слушались, подчинялись ему, и не из страха, а из любви шли за ним в огонь и воду? Только и слышу у себя за спиною вздохи: «Э-эх, был бы жив Живчик!» А ведь я ли не стараюсь, я ли не пекусь для людей? Последний кусок отдам, ни якой работы не чураюсь: и в кузне молотом, и в поле за плугом… Даже коровьи роды принимать научился. И всё — как об стенку горохом. Нет — як об стенку лбом. Это як же так понимать надо, га?

— Завидуешь мертвому? — спросила мать.

— Нет. Просто узнать бы мне треба, чем он человека мог взять, той Живчик. Поучиться бы — я человек не гордый.

— Ну, во-первых, умел разговаривать с людьми. А ты сам давеча признался, что…

— Хэк! Умел разговаривать! — перебил вдруг дядя. — Слышал, як он балакал однажды с Мокрыной Коптевой. Она его матом, и он ее… А Мотрю, женку мою, кнутом раз чуть не огрел за такое дело: водички в молоко хотела подлить, шоб, значит, обязательство свое повышенное скорее выполнить.

— И с тех-то пор невзлюбила твоя Мотря Федора Михайловича, так?

— Какое там! — в сердцах воскликнул дядя Яков. — Только про того Живчика и долдонит, в пример мне ставит: вот, мол, был гарный бригадир, не тебе чета. А про случай с молоком… Спасибо, говорит, ему, а то неизвестно, на якую кривую дорожку тая водичка меня бы вывела…

— Вот такой он и был, наш Федор Михайлович, — тихо проговорила мама.

Они долго молчали. А уже светать начало. Гасли звезды. Выбеливалось небо. Резче запахло росной травою. Издалека, из деревни, донесся петушиный крик.

Я вышел из-за копны и начал косить. Мама тоже пришла за своей литовкой. А дядя Яков все стоял, крутил в руке уздечку, позвякивая удилами.

За околком брякнуло ботало, какое привязывают на шеи коровам и лошадям, чтоб легче их было искать. В утренней рани тоненько заржал жеребенок. Дядя Яков будто очнулся и направился на звук ботала.

— Такой вот он и был, — сказала ему в спину мама. — Не серчай, Яков, но я не знаю, какой он был. Вроде бы как другие люди, ничего особенного. Только… любил уж больно всех, как родных. И нежный шибко был. Оттого и хмурился часто, и ругался, — не хотел напоказ свою душу выставлять. Но люди-то ведь сердцем чуяли, что это был за человек. Всех любил, кроме себя, оттого и сгорел допрежь времени… А ты не серчай, слышишь, Яков?

Но дядя Яков не отозвался. Он отошел уже далеко и вряд ли ее слышал.

Глава 3

СЛУГА НАРОДА

1

Осень стояла звонкая, золотая. В желтых березовых колках то там, то здесь яркими кострами полыхали осины, ветер раздувал и разносил их листья, которые словно искры поджигали соседние деревца.

Вызрела рябина — алые гроздья проступили сквозь чеканную листву, а внизу, в подлеске, зажглись яркие огоньки шиповника. Налетит легкий верховой ветер — и пестрой метелью закружится листопад, и разноцветьем осенних красок лес станет похожим на летящую жар-птицу в сказочном оперении…

Но вот глухой темной ночью подкралась непогода. Косой шквальный ливень пополам с градом обрушился на землю, буря загудела, застонала в лесу, ломая деревья; эхо пушечным грохотом заметалось меж стволами.

Только к утру все стихло, рассвет с трудом продрался сквозь серую наволочь облаков. И что сталось с лесом! Он напоминал теперь место жестокой битвы. Изломанные или вывороченные с корнем стволы упали на землю, покрытую перемешанной с грязью листвою, а надо всем этим мертво застыли голые скелеты деревьев. Костяной хруст обломанных ветвей под ногами острой печалью отзывается в сердце. Внезапно, словно вспугнутая жар-птица, улетела золотая осень…

И настали пасмурные деньки с беспросветными гнилыми дождями, которые лениво, словно нехотя, моросят и моросят, заткав серой мутью даль, а ночами шелестят в черных окнах, шуршат по крыше, будто кто-то торопливо и тревожно шепчется в непроглядной тьме…

Но вот однажды проснешься утром с ощущением счастья в самом себе. Откроешь глаза — и не поверишь: вся комната залита лимонным радостным светом, заплаканные стекла окон искрятся и переливаются всеми цветами радуги. Выбежишь на улицу — и сердце радостно сожмется, будто прищурится от нахлынувшего света и простора. Утренник пал на землю, изморозь сверкает под плетнями, в тени сараев и темных изб, с мокрых лакированных деревьев падает бойкая капель, и широко вокруг распахнулись сиреневые дали.

Может быть, этот последний денек, один-единственный, подарила земле на прощание ушедшая осень. И подумается, что это вспугнутая непогодой жар-птица, улетая, нечаянно обронила свое сказочное перо…

2

Раннее утро. На улице зябко от промозглой сырости. Однако день обещает быть ведренным: небо чистое, высокое, и туман по низинам тяжелый и холодный.

Конец сентября. Еще два-три погожих денька отпустила уходящая осень. У нас в деревне такие дни в шутку называли мужицким летом. Но так же, как и в бабье лето, во дворах и огородах, с раннего утра видны почти одни женщины. Самая работа, самое напряжение: надо успеть управиться, закончить все недоделки перед близким снегом, — прибрать дровишки, стаскать в сараюшки и под навесы кизяк, вывезти с лугов и застоговать сено, докопать картошку, убрать с огорода всю прочую овощ. Самая бабья работа…

Мы с бригадиром Яковом Гайдабурой совершаем «подворный обход». Обычно он делает это каждое утро без меня, но сегодня бригадир будет в отлучке, и мне, как учетчику, надо знать, где и кто у нас трудится. Другими словами, дядя Яков «загадывает на работу», то есть ходит по дворам и дает колхозникам наряды: тебе, Марья, нынче на ток; ты, Праскева, будешь возить сено…

Такого, чтобы бригадир сам ходил по дворам, стучался в двери и под окнами, упрашивал, умолял колхозников выйти на работу, — такого в нашей деревне никогда не было со дня образования колхоза. И вот докатились…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: