А прежде было так. Еще довоенный бригадир Серега Киндяков «загадывал» людям работу сразу на несколько дней вперед. Когда Киндякова, ушедшего на войну и там погибшего, сменил Илюха Огнев, порядки переменились. Этот шибко уж любил пофорсить, чтобы, значит, народишко забывать не смел, какой он есть большой начальник. Поэтому колхозники каждое утро обязаны были являться в контору на наряд. Даже доярки и скотники, то есть люди постоянных занятий, которые и без указаний бригадира знали лучше него свое повседневное дело. Многим приходилось тащиться из края в край деревни только затем, чтобы ежедневно выслушивать одни и те же речи и наставления Илюхи. Неявку на наряд он рассматривал как грубое нарушение трудовой дисциплины, грозил судом и другими карами по законам военного времени.

Когда позволяла погода, эти своеобразные летучки, похожие на митинги, устраивались на улице. Бригадир выходил на высокое конторское крыльцо, а колхозники стояли у его подножья.

— Слухать у мене и вникать! — начинал Илюха, подбоченясь и выставив вперед негнущуюся ногу. — Так што на сегодняшний день мы имеем полный развал в рядах хвашистского зверя, занявшего город Воронеж и другие наши населенные пункты…

После подобной информации бригадир распекал нерадивых колхозников, которые, недобросовестно трудясь, тем самым льют воду на колесо мирового империализма. И лишь в конце своей речи Илюха выделял минуту-другую, собственно, для наряда.

После Илюхи бригадирил Федор Михайлович Гуляев. Он в первое же утро, когда колхозники по привычке собрались в контору, накричал на них.

— Ты-то зачем тащилась в такую даль да в такой мороз? — накинулся он на Дуньку Рябову. — Тебе мало дома дел и не дорог лишний час? Или позабыла, где коровник, надо тебя за ручку туда вести и показывать, как коровок за титьки тянуть?

— Дак, велено было… Завсегда так… — смутилась Дунька. — Может, мол, речи какие говорить будете…

— Какие речи? Для этого собрание существует! — отрезал новый бригадир.

У Живчика вообще сразу так повелось, что по пустякам он дергал людей редко. Каждый колхозник твердо знал свое место и свое дело, сколько он должен отработать и сколько за это время заработать.

У дяди же Якова Гайдабуры с дисциплиной в бригаде не заладилось. Люди почуяли: удила ослабли. Наверное, получилось как у возницы, что пожалел коней на трудном и крутом подъеме. Кони выбивались из последних сил, но рвали постромки и лезли в гору. Не шли, а именно лезли, карабкались до тех нор, пока возница, сам смертельно уставший, не пожалел коней, и дал им расслабиться. Кони остановились, телега потянула их назад книзу. И вот тогда они зауросили. Стали рваться из упряжи, пятиться.

Но только ли жалость одна погубила того возницу?

3

Итак, в то утро мы с дядей Яковом делали обычный подворный обход. Несмотря на ранний час, вся деревня давно уже была на ногах. На огородах в пустые ведра стукатели картофелины, хриплыми голосами перекликались бабы, скрипели колодезные журавли, жалобно мычали коровенки, на которых в большинстве случаев и подвозили сено, дрова, кизяк.

Работа кипела вовсю, но не на току, где ждали своего часа вороха невеяного зерна, не у бригадной силосной ямы, куда надо было закладывать на зиму бурьян и перестоявший подсолнечник, не на колхозном картофельном поле…

В крайней по нашему переулку избушке, ранее принадлежавшей покойному деду Куриле, жила теперь одинокая вдова Федосеиха. Ее муж Федосей и два совсем юных сына погибли на войне. Хибарка было выкопала в земле, а поверху слеплена из дернового пласта. Она казалась такой низкою, что можно было с разгона запрыгнуть на крышу, тоже крытую дерном и густо поросшую бурым сухим бурьяном.

Когда мы подошли к избушке, Федосеиха молотила во дворе горох. На разостланной ряднине она, по-мужицки замахиваясь, колотила цепом пожухлые плети, горошины с треском разлетались брызгами во все стороны.

— Добре утречко, Прасковья Карповна! — через низкий плетень вежливо поприветствовал хозяйку дядя Яков.

Та обернулась, оперлась плоской грудью на цеп и молча, выжидательно уставилась на бригадира. Трахомные глаза ее были красные, как у крольчихи. Мне показалось, что дяде Якову стало неловко под этим пристальным, пронзительным взглядом.

— Дак, на работу пора бы, — неуверенно заговорил он. — Зерно на току, бачь, веять треба, а то греться бы не начало…

— А помоложе кого не нашел? — хриплым мужским басом спросила Федосеиха. — На мне одной свет клином сошелся?

— Почему на тебе одной? И других кликать буду.

— Вот и кличь свою женку, — отрезала Федосеиха и снова взялась за цеп.

— И женка моя пойдет. Нельзя так, Прасковья Карповна! — не отступался бригадир. — Хлеб треба государству сдавать, а кто же робить будет?

— Ты! Ты работай! — резко обернулась Федосеиха. — Мои мужики головы на войне сложили, а ты ходишь тут, как боров, командуешь бабами.

— Так и я ж воевал, — смущенно забормотал дядя Яков. — Я ж тоже весь израненный, и яка ж моя вина, шо остался в живых?.. Нельзя так, Прасковья Карповна! И трудодни зароблять треба. Шо ж ты, без хлеба думаешь зиму зимуваты?

— Трудодни зароблять?! — взвилась Федосеиха. — А на кой они мне ляд, твои палочки! Ими огород не загородишь, а хлебушка на те трудодни мы забыли, когда и получали. Вот он, хлебушко наш! — она с остервенением пнула кучу гороховых плетей. — Осыпаться начал. Осыпется на грядках — и зубы на полку клади…

— Э-эх, люди! — дядя Яков махнул рукой, и мы двинулись к следующей избе. Раньше я не слышал от него этого горестного восклицания. — И скажи ж ты, сколько в человеке накопилось злобы, — рассуждал он. — Аж трясется вся, як в лихорадке, коли побачит живого мужика, якого на фронте не убило. Ей треба, шоб мы все там полегли…

Сегодняшний «подворный обход» пользы приносил мало. У Дуньки Рябовой обожралась на зеленях и была при смерти корова, бывший бригадир Илюха Огнев, коловший во дворе дрова, как увидел нас, так бросил топор и загнусил, что уже «цельну неделю в лежку лежу с ревматизьмой».

Безотказная трудяга Мокрына Коптева только начала копать картошку в своем огороде.

— Это ж на сколько тебе одной здесь работы? — спросил дядя Яков.

— Дак, дня на два, ежелиф с темна до темна, — тяжело разогнулась грузная Мокрына. — Да оно бы ничо, да вот кизяки у меня ишо не прибраны и коровенке сена с поля не вывезла… Ну, да успеется. Счас позавтракаю и прибегу на ток.

— Ты когда последний раз оставалась дома? — спросил бригадир.

— А и не припомню, — улыбнулась Мокрына. — Кажись, весной о прошлом годе, когда ноги промочила и в горячке два дня провалялась. До войны-то хоть в воскресенье не робили, а счас…

— Ну, шо ж с тобой делать, Мокрына? — почесал в затылке дядя Яков. — Картоха не копана, сено и кизяк не прибраны, а не сегодня-завтра белые мухи полетят… Ладно, оставайся зараз дома, обойдемся без тебя.

Дед Тимофей Малыхин, старый дружок моего покойного дедушки Семена Макаровича, когда мы к нему пришли, все отворачивал от нас свое рябое, побитое оспою лицо, все вилял глазами по сторонам.

— Вот же беда какая стряслась, якорь тебя зацепи, — гудел он. — Как же ш мене, паря, быть — и ума не приложу. Да кум ко мне из деревни Лукошиной собирался нонче подъехать. На базар в райцентр направился и мою овцу обещал прихватить. Вот незадача, язви тя в душу… Уйдешь на ток, а он — вот он…

— Чуешь, Серега? — спросил меня дядя Яков, когда вышли мы с Тимофеева подворья. — Чуешь, чем все это пахнет? А пахнет все это бедой. Уж коли такой честный работяга, як Тимоха Малыхин, юлить начал, до базару очи повернул — добра не жди. В чем же, ясно море, загвоздка, га?

Подходя, мы видели, как Таскаиха, делавшая что-то во дворе, торопливо нырнула к себе в избу. Ставни в избе были закрыты. Двери тоже оказались на запоре.

Дядя Яков постучал в двери сначала кулаком, потом ногой, — в избе мертвая тишина. Подошли, открыли в одном окне ставню. Внутри темной комнаты ничего не было видно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: