Глядя на это лицо, я вспомнил, как в ясный и морозный январский день я стоял в своем тайнике — узком коридоре с замурованным входом, в который попадали через стоящий у стены шкаф и из которого сквозь дыру в наружной стене просматривалась вся улица. Я только что расстался с друзьями — мы слушали радиоприемник, ежедневно разворачивавший перед нами картину постепенного уничтожения шестой немецкой армии под Сталинградом. Сухое перечисление цифр убитых и пленных, захваченной Красной Армией боевой техники мы комментировали лишь отрывочными восклицаниями, которые ненависть и торжество исторгали у нас из самого нутра, да шумным дыханием, наполнявшим промерзшее помещение клубами пара. Теперь я, спрятавшись в своем тайнике, подобно сотням других в нашем квартале, прислушивался к рычанию и ругани обер-палача Брандта, пинками загонявшего женщин и детей в грузовики.

Огромные немецкие машины выстроились в ряд вдоль тротуара, их водители вылезли из кабин и ритмично, как заведенные, похлопывали себя по бокам, стараясь согреться. Эсэсовское оцепление, словно черной чертой, отчеркнуло ряды домов. Рев Брандта врывался в полное безмолвие, царившее вокруг. Я видел, как согнанные в кучу люди послушно ускоряли шаг, как они подавали друг другу руку, помогая подняться в кузов.

Вдруг Брандт повернулся лицом к моему дому; подбоченившись, он стал пристально вглядываться в фасад, так что я на какой-то миг даже перепугался, не увидел ли он меня.

— Вылезайте-ка из своих нор, дурачье, — орал он, придав своему голосу нотку грубоватого добродушия. — Мне только бирки проверить. У кого бирка есть, того не тронем. Не явитесь — расстреляем на месте!

Эта облава застигла нас врасплох: никто нас о ней не предупредил. И тем не менее, как только раздался скрежет тормозов, люди мгновенно попрятались по своим тайникам. Улицу словно вымело гигантской метлой.

Я стоял в своем убежище не в силах шелохнуться. И убеждал самого себя, что это до смешного глупо, что Брандт никак не может меня заметить. И вдруг всем своим существом почувствовал, что дома вокруг начали оживать, послышались какие-то шорохи и перешептыванья. Вдруг раздались торопливые шаги.

— Я же иду, я же иду, — приговаривала на ходу какая-то женщина — судя по голосу, древняя старуха; она была так близко от меня, что я невольно отшатнулся и уперся рукой в стену. Теперь уже отовсюду слышались приглушенные голоса.

— Не выходите! — шепотом уговаривал кто-то.

— Они же ищут тех, у кого нет бирки, — возразил другой.

Я видел, как из дверей дома, прямо подо мной, вышло несколько человек, держа в руке бирку, выдаваемую работающим на военных предприятиях; очевидно, она казалась им гарантией сохранения их жизни. Но когда изо всех домов с гомоном повалили люди, эсэсовцы застыли на минуту, молча наблюдая происходящее. Потом, как по команде, разразились хохотом и с руганью принялись ударами прикладов загонять в машины толпу, тотчас онемевшую от ужаса, сковавшего ее словно морозом. Сияющий самодовольством Брандт вновь повернулся к фасаду моего дома.

— Кто добровольно не явится, — заорал он, при каждом слове весело подмигивая своим, — будет расстрелян на месте!

Вдруг раздался женский плач. У ворот одного дома возникло какое-то замешательство. Молодая женщина с ребенком на руках упрямо совала под нос эсэсовцам свою бирку и проталкивалась назад.

— Он же сам обещал! — кричала она.

Эсэсовцы отвечали дружным гоготом. Тогда женщина рывком выбралась из толпы и стремглав бросилась прочь. Гробовая тишина словно крылом накрыла всю улицу, напряженно смотревшую вслед беглянке.

Это длилось всего три секунды. Тишину разорвали выстрелы, сухие, как треск раздираемой ткани. Они не оборвались и тогда, когда женщина упала головой на обочину; теперь эсэсовцы палили не целясь, прямо в гущу толпы, начавшей рассыпаться во все стороны. Но тут с улицы Заменхофа, словно в ответ, донеслись винтовочные выстрелы, перемежавшиеся глухими разрывами ручных гранат.

В эту минуту меня вдруг охватила безумная надежда, что эти выстрелы и впрямь как-то связаны с теми событиями, о которых мы слышали по радио. «Наконец-то! — только и мог подумать я. — Наконец-то, наконец-то!» В наступившей тишине эсэсовцы сразу как-то съежились и так и застыли, прижав подбородки к прикладам карабинов, вскинутых на изготовку.

— Это евреи стреляют! — заорал кто-то, срываясь на визг.

Когда под плач, крики и проклятья машины все-таки укатили, уже все мы — и те, которых увезли, и те, что сидели в своих тайниках, дрожа от мстительной радости, — знали, что в мире что-то бесповоротно изменилось и что-то долгожданное либо уже наступило, либо вот-вот наступит; что-то такое, чего никак до конца не понять, как ни старайся: так бывает иногда во сне, когда тщетно пытаешься вспомнить какое-то лицо или уловить ускользающее слово. Отзвуки далекого боя точно наполнили нас какой-то взрывчатой смесью из хохота и рыданий, так и рвавшихся наружу; нас просто распирало от ненависти и торжества. Подумать только — всего лишь в нескольких кварталах отсюда на мостовой, валялись первые трупы с эсэсовскими знаками на петлице, словно черные мешки, набитые костями и мясом, свалившиеся с проезжавшего грузовика. Теперь, что бы ни грянуло, как бы ни был краток век смельчаков, которые их прикончили, зрелище убитых эсэсовцев будет витать над улицами, оно — как буквица в начале первой главы новой хроники наших дней.

А незнакомец все говорил, вызывая в нашей памяти все те ночи, которые с той поры сотрясали гетто, — каждая как удар кулаком по переносью. Из уст в уста передавался слух о создающихся где-то здесь боевых группах — вскоре уже не как смутная молва, а как тревожная, но радостная весть, вносившая смятение в души предателей; ибо и здесь, среди нас, есть предатели, да будет тебе известно. Стук лопат и лязг кирок заполнили ночную темь, словно дальние отзвуки сталинградской канонады; в подвалах и на лестничных площадках мужчины при свечах и керосиновых лампах готовили цементный, раствор: гетто зарывалось в землю подобно раненому животному. Предполагалось, что в этих самодельных убежищах, которые мы называли бункерами по примеру немцев, принесших к нам это слово, безоружные или небоеспособные, а также и просто перепуганные насмерть люди смогут укрыться от немцев, как только те вновь нагрянут в гетто. Ходили слухи о бункерах, рассчитанных на сотни людей и обеспеченных электричеством, водой, запасами продовольствия и очагами для приготовления пищи. Но и теперь в домах все еще стоял плач по покойным и попавшим в руки смерти — нескончаемый душераздирающий плач, которым евреи вот уже две тысячи лет готовы разразиться в любую минуту; среди ночи вдруг раздавались эти тоскливые, пронзительные, как бы бесплотные голоса, сопровождаемые завыванием рога, изображающего трубы Страшного суда. Все еще жила в людях готовность к подчинению власть имущим, этой массе светловолосых завоевателей со стальными мускулами, вооруженных до зубов и сеющих смерть, чужеродность которых вызывала страх и презрение, но также и надежду, что удастся смягчить их тупоголовую жестокость и купить их благосклонность. И в то же самое время, когда Млотек рассказывал кучке парней, среди которых сидел и я, закутавшись в одеяло, про ленинские «Письма издалека», в недрах ночного гетто возрождались древние легенды: дескать, где-то, в некоем царстве, в некоем государстве, рабби Лёве создает нового Голема{67}. Изможденные, шатающиеся от голода и дряхлости старцы с бородами патриархов возвещали близящееся пришествие Мессии.

Незнакомец закончил свое сообщение. Теперь слово взяла какая-то женщина, невидимая в темноте.

Кто-то вяло возразил, пробурчав что-то себе под нос.

Незнакомец, сидевший в круге света, падавшего от лампы, вдруг поднял руку:

— Голосую за восстание. В Треблинке печи горят днем и ночью. Чего, собственно, еще ждать? До сих пор я — единственный, кому удалось бежать оттуда. Мое сообщение необходимо как можно скорее довести до сведения всех.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: