Возможно, это и есть самая прекрасная вещь в томе. А возможно, и какая-нибудь другая.

Когда я несколько лет назад встретил Фюмана в Ленинграде на международном форуме писателей, мы совершили на катере совместную поездку вдоль гавани и дальше, с выходом в море. День был голубой, свежий и ветреный. Среди нас были русские, итальянцы, немцы, англичане. Мы беседовали друг с другом и смеялись, сидя или лежа на палубе. В стороне стоял Фюман, высокий, крупный, скорее застенчивый, но в то же время и обходительный; не записной оратор, без всякой самовлюбленности; костюм болтался на нем кое-как. Мне хотелось крикнуть ему что-нибудь веселое, но тут я увидел его лицо, преображенное лицо человека, чем-то захваченного. Он что-то увидел. Что он увидел там? Я невольно вспомнил тот день сейчас, когда впервые прочитал «Богемию у моря» — вещь мастерски сделанную, и сказку и кусочек современности, сагу о спесивости и солидарности, о землячествах и о государстве, называемом Германская Демократическая Республика, о северной ссылке и южных утратах. И о той, лишенной сентиментальности, естественной любви к родине, для которой не нужно слов.

Пора кончать. Я замечтался — ведь поводов для того, чтоб помечтать, не так уж много. Пусть это послужит мне оправданием.

Перевод О. Кокорина.

Памяти Бехера

Годовщина смерти Иоганнеса Р. Бехера… Я не собираюсь давать оценку творчеству, предъявляющему высочайшие требования к исследователю, истолкователю, эссеисту. Но я один из читателей Бехера, и я его знал…

Когда я думаю о Бехере — а я часто думаю о нем, — мне вспоминается один давний летний день, лет тому восемнадцать назад. Он и Лилли, выехав из Лозанны, совершали вместе со мной небольшое путешествие по долине Роны, направляясь в Рарон, где похоронен Рильке. Был прекрасный день — с ветром и белыми торопливыми облаками. Позже мы поднялись по подвесной дороге на горную гряду, и когда мы вышли на маленькой станции и осмотрелись окрест, я вдруг увидел, что Бехер побледнел. Кровь медленно отливала от его щек, он остановившимся взглядом смотрел на ландшафт и на людей, в нем передвигавшихся. Я сразу понял, в чем дело. Он, правда, быстро взял себя в руки, и мы сели на ближайшую скамью, ели копченый окорок и пили вино. О мимолетном этом происшествии мы тогда не обмолвились ни словом. Кругом, куда ни глянь, простирался необъятный сказочный ландшафт, а перед скамьей, на которой мы сидели, расстилалась очень зеленая и, как мне сегодня представляется, бесконечная лужайка. За столом посреди лужайки сидели несколько пожилых мужчин и женщин — видимо, местные крестьяне, — они ели и пили и смотрели на пары, танцевавшие на лугу. Деревенский оркестр, разместившийся подле стола, играл попеременно народные песни и модные в ту пору шлягеры. Картинка была прелестная, вся в ярких, веселых тонах, ничего не таилось в ней страшного, тревожного, но я знал, чем так глубоко был потрясен Бехер: перед ним вдруг восстало и обрело плоть одно из его неотвязных мучительных видений, одна из тех idées fixes, на которые обречен поэт. Зрелище, открывавшееся нашему взору, было воплощением in nuce[55] того, что он давно, годы назад, так описал в одном из стихотворений:

Высок и гулок зал. Свою Победу
Они сюда отпраздновать пришли.
Огромный белый стол накрыт к обеду.
Их тысяч пять. Со всех концов земли.
Вольготно им. Сидят как в чистом поле.
Огромен зал — конца и края нет.
Раздолье тучных блюд. Цветов раздолье.
Огни горят. Пирует белый свет.

И далее:

Гляди — как распластавшиеся крылья,
Раскинулся и замер этот зал.
Хозяин щедр. На это изобилье
Он не жалел затрат. Весь мир созвал…

Знал я его не так уж и много лет, но все-таки лет двенадцать это знакомство насчитывало. А предшествовали ему, начиная с самой ранней моей юности, интерес к его поэзии, восхищение стихами, столь новыми для меня по теме, содержанию, форме, — например, «Гимны Розе Люксембург». Первой книгой, которую я еще ребенком купил на свои карманные деньги, был томик стихов под названием «Голодный город».

Знакомы, стало быть, двенадцать лет, из которых, собственно, надо вычесть первые два-три года — тогда я видел его редко, и у нас были ненужные споры и недоразумения, существовала своего рода дипломатическая дистанция. Но и в этом таилось для меня что-то завораживающее: сама бехеровская манера держаться со мной исполнена была интереса, товарищеского участия и совершенно особого обаяния, которое было присуще только ему одному и которое меня обезоруживало и пристыжало. Это обаяние не в последнюю очередь заключалось в готовности выслушать чужое мнение и поправить свое, и именно этот искусительный дар постоянно принуждал меня соглашаться с его взглядами, находить их более обоснованными. Он не был мелочным, этот человек, — если мне позволена будет такая констатация; неотъемлемой частью его величия было это чрезвычайно редкое свойство.

В первую голову я восхищался — и тут я намеренно оставляю в стороне его поэтическую гениальность и все то, что мне кажется в ней заблуждением и что в данном случае по праву следует счесть гениальным заблуждением, — в первую голову я восхищался юношеской свежестью его восприятия, его недоверием ко всякой фразе, его неуемным любопытством, его непредвзятостью — или, точнее говоря, его предрасположенностью к непредвзятости, — его радостью первооткрывателя, его ненавистью к скуке, прислужничеству, подражательству. Я разделял его восхищение немецким барокко, Гёльдерлином, Рембо. Конечно, не обходилось и без споров. Один из таких снова и снова загоравшихся споров касался его самого — раннего периода его творчества, который он вспоминал неохотно, с какой-то опасливой неприязнью. Мне приходилось защищать Бехера от Бехера. Я, конечно, понимал его позицию, хоть и не одобрял ее: не говоря уже о том, что она диктовалась исторически обусловленными заблуждениями, с тех пор в значительной степени уступившими место более справедливым оценкам, в ней одновременно выражалась и самая трогательная черта этого человека и поэта — его жажда перемен, непрестанная жажда расставаний. Нигде это чувство не выразилось в более впечатляющих — я бы сказал, потрясающих — строках, как вот в этом стихотворении:

Грядет иное время. Повторяйте
Как заповедь: грядет иное время.
Вставайте с тем и с тем ко сну идите,
Вовек, аминь: грядет иное время…
Что медлите? Вы тоже миновали.
Пришел сентябрь, и воцарилась тайна,
И неизвестных величин вторженье
Расчеты нам смело. Итог неверен.

И так далее. Это стихотворение, написанное около 1940 года, первым приходит мне на ум, когда я думаю о Бехере. Я вспоминаю о вечерах в его доме, о совместных наших выходах на охоту, о днях в Аренсхопе и Веймаре, Висбадене и Дюссельдорфе, Цюрихе и Праге, Варшаве и Вене. Я вспоминаю ландшафты, ставшие нашим общим достоянием, — Шварцвальд, Боденское озеро, Верхнюю Баварию, — хотя они были не моей, а его настоящей родиной, для меня же родиной лишь приемной.

В долгие годы эмиграции мне — как, вероятно, и многим другим — не было ближе стихотворения, чем «Родина», и это свое место оно отстояло не только перед другими стихотворениями Бехера, но и перед всеми вообще стихотворениями:

вернуться

55

Концентрированным (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: