Раздался шум отодвигаемого кресла. Фон Блазковиц встал и вышел из комнаты. Моцарт слегка приподнял голову, улыбнулся, одно мгновение пальцы его неподвижно лежали на клавиатуре, затем он продолжал играть. Остальные в ужасе и смятении проводили глазами Блазковица, он же, громко топая, принялся расхаживать по соседней комнате.
Душек, Иозефа, Сапорити, Мицелл и, граф — все столпились вокруг Моцарта, который от души забавлялся их смятением. Все наперебой старались его утешить, особенно граф Клам — тот прямо обвинял во всем себя и клялся, что не спустит оскорбления, нанесенного Моцарту. Но Моцарт в ответ только смеялся, делал вид, будто ничего не понимает, и даже спросил, не вправе ли публика во всеуслышание заявить свое мнение, особливо в тех случаях, когда с нее не берут денег за вход.
В суматохе никто не заметил, что Казанова вышел за Блазковицем. Лишь когда из соседней комнаты донеслись громкие голоса, все смолкли и прислушались. Фон Блазковиц кричал:
— Убирайтесь к черту! Кто вы такой, чтобы делать мне выговоры?
Голос Казановы, спокойный, громкий, сверхотчетливый, возражал:
— Вы здесь в гостях, барон, и как гость не должны поднимать скандал.
— Это уж мое дело, что я должен и чего нет.
Чета Бондини пришла в ужас — они трепетали за себя, за Моцарта… Ссора между знатными господами — нет, добром это не кончится! А завтра премьера! Моцарт заметил их волнение и ободряюще кивнул. Между тем диспут в соседней комнате продолжался. Чтобы заглушить его, Иозефа поспешно сдвинула толстые портьеры. Теперь можно было слышать лишь звук возбужденных голосов, но не смысл их речей.
— Не будем отступать от нашего замысла, — призвал да Понте с напускной веселостью. — Мы здесь продолжим концерт, а они там пусть вынимают мечи из ножен!
Моцарт тотчас подхватил его мысль, захлопал в ладоши и сел к роялю.
— Лоренцо! — крикнул он да Понте. — Ария с шампанским!
Да Понте, решительно не обладавший голосом, тем не менее запел с бурными изъявлениями удовольствия. Он явно подражал темпераментному Басси, он вздымал воображаемый кубок, мерил комнату огромными шагами и при этом — подобно Басси — дико вращал глазами. Он то простирал руки, то, описав полукруг, прижимал правую к сердцу и, наконец, исторг у собравшихся — которые добросовестно старались развеселиться — робкий смешок. Когда он кончил, гости отбили себе ладони, лишь бы заглушить голоса из соседней комнаты, и потребовали продолжения. Но вместо желанного da capo[8] Моцарт и аббат угостили их веселым каноном.
А за стеной друг против друга стояли фон Блазковиц и Казанова. Фон Блазковиц, красный, с набрякшим лицом, изрыгал проклятья из-за того, что, поддавшись на уговоры графа, забрел в какой-то обезьянник. Казанова холодно отвечал, что, несмотря на все свое уважение к этому дому, он действительно обнаружил в нем обезьяну — но только одну. На это Блазковиц разразился злобным ревом, из которого можно было разобрать, что, лишь снисходя к преклонному возрасту своего собеседника, он его щадит. Казанова не мог понять, с какой стати он продолжает здесь стоять, почему не повернется спиной к разбушевавшемуся барону. Дрожа всем телом, он дал Блазковицу понять всю глубину своего презрения — он передернулся.
Неожиданно в дверях показалась Иозефа. Закинув голову, бледная, не глядя на Блазковица, она сказала:
— Желание господина барона исполнено. Ваша карета подана.
Фон Блазковиц сперва поперхнулся, потом спросил о графе, но ответа не получил. Иозефа подала руку Казанове и почувствовала, что тот дрожит. Фон Блазковиц хмыкнул, гордо выпятил грудь, хотел что-то сказать, но воздержался и под бряцание шпор вышел из зала не попрощавшись.
В музыкальном салоне начало спадать напряжение и улеглась нервозность, прикрытая судорожным весельем. Иозефа склонилась к графу:
— Я спровадила этого остолопа.
Граф Клам не без некоторого смущения поблагодарил ее и, нахмурив лоб, заметил:
— В конце концов, это ему не повредит. — Но про себя подумал: «Пренеприятная история». Эти прусские родственнички никак не могут не наскандалить! Вопрос еще, каковы будут последствия. Надо только помешать ему обратить случившееся себе во благо. Как бы то ни было, граф решил незамедлительно последовать за бароном и на всякий случай доказать свою нейтральность.
Душек предложил было сесть за карты, но обе дамы Бондини слишком устали и запросились домой. Завтрашняя премьера послужила хорошим к тому предлогом. Из Казановы мало-помалу выходило прежнее возбуждение, он много говорил — порой по-итальянски с да Понте, который, единственный из всех, даже внутренне сохранил полное спокойствие, ибо привык ко всякого рода недоразумениям. Супруги Бондини казались испуганными, Сапорити — совсем заспанной, а Мицелли едва удерживалась от слез. Как печально, как гадко кончился день… Моцарт рассеянно болтал с Душеками и графом, причем никто из четверых и словом не коснулся недавнего происшествия.
Поскольку общество явно распалось и все испытывали некоторую скованность, разъезжались поспешно и с заметным облегчением. Граф Клам вызвался отвезти да Понте и супругов Бондини домой в своей карете. Остальным была предоставлена карета Душеков. Последний раз Бондини заклинал Моцарта всеми святыми не забыть про увертюру и, все еще не веря, предупредил, что завтра рано утром из театра в гостиницу придет рассыльный за партитурой.
— Ладно, ладно, — рассеянно кивнул Моцарт и пожал ему руку.
Кареты катились сквозь ночную тьму к долине. Впереди — графская, за ней — рыдван Душеков. По левую руку широко раскинулись Градчаны, а над ними, словно рука, воздетая для клятвы, высился черный и строгий силуэт собора св. Вита.
В глубине Душековой кареты подле пышной Сапорити прикорнула хрупкая Мицелли. Обе певицы жили на одной квартире. Против них сидели Казанова и Моцарт. Казанова опять стал самим собой и даже пытался острить, хотя шутки его не имели успеха. Один раз его колено как бы ненароком прижалось к ноге Мицелли, и он почувствовал, как та вздрогнула. Дорога была вся в рытвинах, рессоры так и стонали и чувствительно встряхивали пассажиров. Между раздвинутых занавесок струился прохладный ночной воздух. Моцарт озяб в своем тонком, без подкладки, фраке и мечтал о согревающем питье.
Покуда Сапорити дремала, Мицелли помалкивала, а Казанова болтал всякий вздор, Моцарт прикидывал, как наилучшим образом употребить те сто дукатов, которые ему послезавтра предстоит получить от Бондини. А не разумнее ли было бы вместо возвращения к убожеству родных пенат принять предложение Душека и обосноваться в Праге? Что сулит Вена? Звание — без твердого места, жалованье, которого и на жизнь-то едва хватит, не говоря уже о том, чтобы заткнуть старые дыры. А здесь? Маленькое счастье? Тут он вдруг снова ощутил, как играет на шпинете, как некто с грохотом отодвигает кресло и, бряцая шпорами, выходит из комнаты. Разницы нет. Рай существует лишь в мечтах.
Между тем Казанова напрашивался в гости к Мицелли, и даже ссылка на завтрашнюю премьеру его не обескуражила; он обещал по меньшей мере наведаться, а сам подумывал о совместном ужине после представления, хотя решительно не знал, как и чем будет платить.
Коляска миновала мостовую таможню и въехала в город; она катилась совсем бесшумно, если не считать легкого цоканья копыт по булыжнику. Там и сям шныряли кошки. Дома спали, прикрыв окна ставнями. Коляска остановилась, и мужчины помогли дамам выйти. Поскольку Моцарт поцеловал Сапорити, что должно было служить знаком полного примирения, Казанова пожелал получить ту же милость от Мицелли, но услышал короткий отказ. Изнутри повернулся ключ в замке, изнутри откинули цепочку, дамы кивнули на прощанье, мужчины отступили назад, но Казанова был совершенно уверен, что в последнее мгновенье Мицелли послала ему воздушный поцелуй.
Коляска ждала.
— Куда? — спросил Казанова. Моцарт замялся. Кучер тоже хмуро повторил: «Куда?» Ему хотелось домой.
8
Повтора (итал.).