— А тайна?
— В том… — Моцарт замялся, подыскивая слова, но не нашел и только пожал плечами. Казанова долго глядел на него.
— Вы сами? — спросил он равнодушно.
— Ах, наше постылое бытие, — наконец разомкнул уста Моцарт, — такое отталкивающее… такое прекрасное.
Старец в изумлении поднял брови.
— А ваша молодость, господни Моцарт? Нет ничего хуже, как слишком рано постичь мудрость старости.
— Маскерад, — сказал Моцарт. — Маскерад, от которого сжимается сердце.
— Вот именно, — торопливо поддакнул Казанова, изобразив мудрую усмешку. — Человек смиряется, раньше или позже. Начинает принимать все философски, ищет прибежища. Но ищет в красоте.
— Только не я, — уверенно возразил Моцарт. — Для меня нет ничего страшней мысли, что люди сочтут красивой музыку «Дон-Жуана», как они уже сочли красивым «Фигаро».
— Тогда как же?
— Я слишком хорошо знаю, что имею дело с каменьями. Пусть так. Я не отступлюсь. Мы еще посмотрим, не пройдет ли у них охота дурачиться, когда они увидят, что человек не страшится сменять свое чистилище на их пресловутый ад.
— Господи, — облегченно вздохнул Казанова и сложил губы трубочкой. — Рискованный образ, позволю себе заметить. Разумеется, можно вкладывать в него различный смысл. Разрушительный или возбуждающий. Человеконенавистнический или просто высокомерный.
— Нет, нет, — вмешался Моцарт, — ни человеконенавистничества, ни высокомерия. Напротив… — Он хотел продолжать, но голос у него прервался.
— Что до меня, — Казанова избавил Моцарта от необходимости договаривать, — то я не только вполне успокоен, если говорить о моей к этому причастности, но даже полон любопытства. Скажу прямо: для меня это совершенно неожиданный аспект. Ад! Подумать, как интересно!
Старик почувствовал себя вполне в своей сфере. Он говорил и говорил без умолку. Моцарт поглядывал на него с удивлением и неприязнью. Неужели он и в самом деле ничего не понял или только делает вид? Или столь авантюрная жизнь в конце неизбежно оборачивается представлением, облачком, дымкой, забавой, фарсом, случайностью, пустотой?
— Очаровательно! — заверил старец и шутливо погрозил Моцарту пальцем. — Ну и хитрец же вы! Сорвиголова! Шалун! Да вы создадите эффект, перед которым я готов преклониться без тени зависти. Подобные приемы вообще не распространены среди немцев. Взять реванш столь изысканный — вы уж меня извините, но в этом я угадываю чисто романское величие. Это Италия! Либо Франция! Вы говорите: ад, и я заранее угадываю: будет пантомима. Брависсимо, маэстро!.. А теперь поспешим, поспешим же, я вижу, вы озябли…
— Да, — сказал Моцарт и остановился. — Холодно, а мне еще возвращаться.
— Не противьтесь, друг мой! Вы пойдете со мной. Мы выпьем за вашего «Дон-Жуана»! И за ад! А я при этой оказии расскажу вам, какой соблазнительный ад можно встретить на земле, — я даже и сам…
— Добром ночи, шевалье, — перебил его Моцарт со слабой улыбкой. — Я не пойду с вами, уже слишком поздно.
Слова его прозвучали чуть двусмысленно, и Казанова пошутил:
— Для ада не может быть слишком поздно.
— Как знать, — сказал Моцарт и пошел прочь.
Казанова еще постоял недолго на том же место, удивленно качая головой. Странный, непонятный человек, думалось ему. Слегка чудаковатый, слегка сентиментальней и очень заурядный. Должен нравиться женщинам. Госпожа Душек явно ему протежирует. Значит, дело тут не без греха.
До графского дворца оставалось несколько шагов. В верхнем этаже светились окна. Значит, слуга ждет, не ложится. Перед порталом прогуливалась стража. Провинция, — подумал Казанова с пренебрежительной гримасой. Ад, ад… да что он знает об аде, этот Моцарт. Состариться, уйти в прошлое, умереть при жизни. Конец — лакомства со столов подчищены. Объедки на тарелках… какая-то Мицелли… О, убожество, убожество!
Ад, думал также и Моцарт, поспешными шагами приближаясь к своему жилью. Тщетные поиски того, кто поймет тебя. Ожидание, но ожидание чего? Человека, которого можно держаться, чтобы получить в ответ: да! Тебе дано, и ты тот единственный, кто не останется перед ними в долгу!.. Вотще! Музыка — просто музыка. Вот он идет, старец, и, пожалуй, можно признать, что он-то — несмотря на свою теперешнюю дряхлость — совладал с ними. Совладал на свой лад, в меру своего понимания. Но какая чепуха! Чтобы все свелось к этому старому ослу!
А «Дон-Жуан», — продолжал свои думы Моцарт, — спору нет, вас он потешит. В конце концов, там все как и положено, никто из-за него не лишится сна. Ничего, ровно ничего они не поймут. Старик был прав. Где же пантомима? — вот что они спросят. А если дальше и в самом деле нет ничего?! Это же счастье! Но где в таком случае брать требуху для бедняцкой похлебки?.. Того и гляди, хватит на жирную индейку. Видит бог, это забавно. Все можно положить на музыку — кантата для хора, солистов и для большой преисподней.
В гостинице «Три льва» ему открыл заспанный слуга и посветил до дверей комнаты. От скрипа ступенек Констанца проснулась. Перед сном она зажгла новую свечу. Свеча уже догорала, фитилек тускло мерцал. Моцарт подошел к постели и поцеловал ее.
— Опять ты полночи пропадал! — обиженно пробормотала она спросонок.
Он сказал ей какие-то ласковые слова, но она уже снова закрыла глаза, и он понял, что она больше его не слышит. Он тоже устал и какое-то мгновение стоял в нерешительности. Потом, однако, достал еще одну свечу, зажег ее об пламя догорающей да еще положил рядом на стол две запасных. На столе он обнаружил закутанный в платок и потому еще теплый кофейник. Заботливость Констанцы тронула его. «В конце концов, мне не так уж плохо живется», — подумал он.
Из дорожной корзины он извлек десть нотной бумаги и новое перо. Поскольку дрова в печи давно прогорели и в комнате было холодно — а он не хотел раздувать огонь, чтобы не разбудить Констанцу, ему пришлось накинуть поверх фрака домашнюю куртку.
Он сел за стол, отхлебнул кофе. Пальцы свело от холода. Он согрел их дыханием, потом положил перед собой часы. Свеча чадила, он снял нагар. По стене металась его гигантская тень.
Перевод С. Фридлянд.
ВСТРЕЧА В ВЕЙМАРЕ
Памяти Антона Эйнига
Мицкевич настоятельно требовал задержаться до дня рождения. Его друг желал продолжать путешествие и выдвинул в споре с Адамом такого рода довод:
— Послушай, дорогой! Гете уже отличил тебя и выразил тебе свое расположение. Он даже заказал живописцу твой портрет. Чего же тебе больше? Пора бы прийти в себя. Веймар действует на тебя возбуждающе. Ты ищешь здесь нечто, чего никогда не сможешь найти. Сомнительное тщеславие заставляет тебя прибегать к старцу в поисках самоутверждения. Это нелепо. Мы восхищаемся тобой, потому что ты — Мицкевич.
Мицкевич разглядывал себя в зеркале. Камзол солдатского покроя был ему очень к лицу. И Мицкевич знал это.
— Если мои советы имеют для тебя хоть какое-то значение, надень и ты что-нибудь темное. В это время дня и по такому случаю немыслимо явиться в обществе в светлом костюме.
И он продолжал заниматься своим туалетом. Друг улыбнулся в ответ.
— Ты уже выплатил причитавшуюся с тебя дань благодарности и преклонения, — не унимался он, — и мог убедиться, что старец такой же человек, как ты да я.
Бледное лицо Мицкевича залил легкий румянец.
— Не болтай, — перебил он. — Кто вбил тебе в голову эту бесстыдную нелепицу? Я догадываюсь. Настанет день, когда тебе придется обвинить самого себя в собственной бедности, ибо, вместо того чтобы делить со мной мое одиночество, ты предпочитаешь торговать вразнос бесстыдными выдумками здешней знати.
Вместо возражения друг сказал:
— Ты произвел бы на Юпитера еще большее впечатление, ежели бы возложил на себя ордена.
— Недурно, — отвечал Мицкевич, не отводя взгляд от зеркала. — Не будь мы званы к шести часам, я бы послал нарочного к госпоже Гете, чтобы справиться у ней, как лучше. Боюсь, дорогой, ты всегда будешь несправедлив по отношению к высокому старцу.