— И я боюсь, — подтвердил Одынец[9], силясь иронически улыбнуться, после чего опустился в широкое кресло козле печи.

Мицкевич в молчании завершил свой туалет. Затем он подошел к столу, где в беспорядке громоздились книги и письма, и начал укладывать их.

— Ты для меня загадка, Адам, — промолвил немного спустя его друг. — С тех пор как мы здесь, ты просто сам не свой. Ты словно утратил весь свой темперамент. Ты замыкаешься в себе, ты предстаешь холодным и неприступным, смотришь на окружающих свысока и вдобавок изъясняешься со мной парадоксами. Если не считать великого старца, ты словно во всем разочаровался. Юпитер совершенно вскружил тебе голову. Что же будет и чем все кончится?

Мицкевич улыбнулся.

— У тебя очень крепкий сои, — сказал он загадочно и поглядел на добряка Одынеца с видом насмешливого снисхождения, как смотрят на невоспитанных детей. Одынец прикусил губу.

— Ладно, — сказал он, вставая, — я знаю, что действую тебе на нервы…

Мицкевич продолжал улыбаться. Он подошел к окну. На улице лил дождь.

— Как ты думаешь, он придет в такую погоду?

— Конечно, — отвечал друг обиженным тоном, хотя и стараясь скрыть обиду. — Сидеть в такую погоду в парке ему покажется чересчур уныло.

Мицкевич, от которого, разумеется, не укрылась обида Одынеца, обернулся к другу и умиротворяюще обнял его за плечи.

— Не придирайся ко мне, — сказал он, — и не ломай голову над моим поведением. Признаюсь тебе, что нахожусь в непривычном состоянии с тех пор, как дышу здешним воздухом. Последует ли тому удивляться? Гете!.. Попытайся взглянуть на него с расстояния, а не с двух шагов — последнее убийственно ограничивает кругозор. Я убежден, тогда ты удержишься от своих упреков.

— Очередной ребус, — нахмурился Одынец.

Мицкевич пожал плечами, словно признавая дальнейшие объяснения бесполезными. Тем не менее он спросил:

— Ужели тебе никогда не приходило в голову, сколь беспредельно одинок этот старец?

— Одинок? — живо подхватил Одынец. — И это, по-твоему, одиночество? Все вращается вокруг него, люди стоят шпалерами перед его дверью, у него испрашивают аудиенции… Не греши, Адам.

— Одинокая башня, вокруг которой летают воробьи. Ледяная пустыня одиночества. — Стиснув губы, Мицкевич загляделся вдаль, как делал всякий раз, когда испытывал грусть.

— Не спорю, — рассмеялся Одынец, — окружение могло быть привлекательнее.

Мицкевич поднял брови.

— Ах, — сказал он, — воздержанность Гете поистине заслуживает глубочайшего восхищения.

— Ты говоришь: воздержанность? — Одынец ехидно кашлянул. — Однако в обществе говорят, что плоть его отнюдь не умерщвлена. А история с этой малюткой в Мариенбаде, с которой он ничтоже сумняшеся готов был сочетаться браком, не вмешайся его семья… ты разве запамятовал? Мне рассказывала госпожа Шиллер…

Мицкевич жестом остановил его:

— Не надо, прошу тебя, — и отворотился.

— Ну еще бы, твой Юпитер! — насмешничал Одынец. — Разве у Юпитера могут быть слабости?

Мицкевич резко повернулся к нему.

— Значит, вот ради чего ты отмахал несколько тысяч верст?! Чтобы сделать это открытие? Тогда прими мои поздравления.

Одынец запротестовал:

— Разве тот, кто находит в нем человеческие черты, тотчас становится варваром?

— Человеческие? — Мицкевич на мгновение замялся и лишь затем продолжал, тихо и добродушно: — Заклинаю тебя, дорогой, не дай легкомысленному и, я бы сказал, недостойному равнодушию, с каким здесь относятся к гению, завладеть твоим умом.

Одынец смутился, попробовал отшутиться.

— Отец и наставник, — пробормотал он, протягивая Мицкевичу руку.

Мицкевич пожал ее и с большой теплотой отвечал:

— Ни то, ни другое. Но зато — ежели мне будет дозволено на это сослаться — твой друг и соотечественник.

2

Прямо в дверях у них приняли мокрые от дождя шинели. Кройтер, поджидавший у входа, сразу начал торопить. Его превосходительство уже изволили прибыть, сейчас переодеваются и с минуты на минуту могут появиться среди гостей. Одынец, после долгого сопротивления внявший советам друга и надевший темный костюм, насмешливо поджал губы и покосился на Мицкевича, а тот испросил дозволения бросить хоть один взгляд в зеркало, чтобы одернуть манжеты и поправить шейный платок, чуть съехавший набок. Затем, внимая легкому рокоту приглушенных голосов, они взбежали по лестнице, свеженатертые ступени которой поблескивали в матовом свете ламп.

Наверху в первой же комнате их встретила госпожа Оттилия, невестка Гете, оживленная, элегантная и красивая на взгляд тех, кому ее черты не казались слишком уж резкими для дамы. Она приветствовала гостей, хотя и не без лукавого упрека по поводу их опоздания, и быстро проводила их в комнату со статуей Юноны, где уже собралось все общество.

Поскольку на дворе стояли дождливые августовские сумерки, ставни были закрыты и зажжены свечи. Вновь прибывшие присоединились к остальным. Мицкевич очутился подле Фредерика Соре, женевца, который вот уже несколько лет жил в Веймаре как наставник принца и пользовался необычайной благосклонностью Гете. Естествоиспытатель, переводчик «Метаморфоз» на французский, человек очень прямодушный и преисполненный деловитого восхищения перед величием Гете. С первой минуты своего пребывания в Веймаре Мицкевич воспылал к нему симпатией и потому обрадовался, что и сейчас набрел именно на Соре, ибо у него было такое чувство, будто среди этого бесконечно чуждого общества ему необходимо нечто вроде прикрытия с тыла. Мицкевич поискал глазами Одынеца и убедился, что тот, как и следовало ожидать, немедля расположился возле покорившей его сердце ослепительно красивой жены медикуса Фогеля и завел с ней оживленную беседу. Дама эта была столь же глупа, сколь и прелестна. Впрочем, дело вкуса, и пусть Одынец управляется как знает.

Соре зашептал Мицкевичу на ухо:

— Сдается мне, я угадал, какие мысли вас занимают. — Он тонко улыбнулся. — Но остерегайтесь выражать сочувствие Гете.

— Вы читаете в сердцах, — покраснел Мицкевич.

Швейцарец доверительно взял его под руку.

— Мы давно уже отучились удивляться тем стезям, которыми идет великий старец. Оно, знаете ли, спокойнее, если вдуматься.

— А ведь ему, пожалуй, нелегко видеть свою великую старость в окружении столь разношерстной толпы? — полюбопытствовал Мицкевич.

— Он рассчитывает все более чем точно. Часок-другой он выплачивает свою дань. Вы сколько-нибудь знакомы с местными разногласиями? Истерики со всех сторон, сверху, снизу. Гете отмечает все красные дни календаря при орденах и регалиях… А, вот и он сам!

Мгновенно воцарилась тишина. В самой дальней комнате длинной анфилады показался Гете во фраке, со звездой и лентой через плечо. Он шествовал медленно. Госпожа Оттилия поспешила к нему, и тогда, на один шаг впереди невестки, он вошел в комнату, благосклонно широким взмахом руки отвечая на глубокие поклоны мужчин и очаровательные приветствия почтительно приседающих дам.

3

— Сегодня он само благоволение, — промолвил Соре. Оба они — и Соре и Мицкевич — отступили в комнату, где по стенам красовались поставцы с пестрой майоликой. Стоя они пили сладкий чай и, незаметные для других, смотрели, как Гете дает аудиенцию в большом зале. По окончании каждой фразы раздавался непродолжительный смех.

Когда Мицкевич подносил чашку ко рту, рука его чуть вздрогнула.

— Мне он только с этой, доброй стороны и знаком, — сказал он Соре.

— Между тем он умеет быть очень колючим, — засмеялся Соре. — Мы видели, как он, застегнутый на все пуговицы, шествует по этим залам, чтобы избрать жертвенного агнца и уничтожить его каким-нибудь ядовитым замечанием, которое, по сути, предназначается всему обществу.

— Это нетрудно понять, — заметил Мицкевич.

— Еще бы! — воскликнул, смеясь, Соре и поднял брови. — Вам следовало бы послушать, как его превосходительство после торжественных церемоний изволит выражаться в узком кругу. По сравнению с ним и ломовой извозчик показался бы верхом галантности. Временами просто диву даешься, наблюдая, сколь велика неприязнь Гете к тому премилому сброду, который нежится в его лучах.

вернуться

9

Одынец Антон Эдуард (1804—1855) — польский писатель и журналист.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: