Она не отрываясь смотрела на него, а он, закрыв глаза, с какой-то слабой полуулыбкой на лице, вытянул вперед руку, словно этим отстраняющим жестом хотел зачеркнуть вырвавшиеся у него слова.
Ибо в эту минуту он внезапно понял, что любит ее любовью, похожей на отчаяние, и должен ее покинуть, и, вероятно, никогда больше не сможет увидеть. Ее лицо, лицо ребенка, силящегося что-то понять, было обращено к нему, и он утонул в ее взгляде, низвергаясь в него, как в пропасть, откуда, сменяя друг друга, стали всплывать к нему новые лица — юные и еще более юные, вопрошающие, манящие, искушенные, добрые и коварные. Он видел, как в ее прекрасных, робких, преданных глазах зарождается и растет что-то близкое к предательству, и одновременно он совершенно отчетливо почувствовал, что она обречена на раннюю смерть. Но когда, взволнованный этим дуновением пророческого предчувствия, он отступил от нее на шаг, перед ним в слабых сумерках опять было ее прежнее лицо, полное страха, и непонимания, и мольбы, и в сердце его снова пробудилось глубокое сострадание к ней. Она приподнялась со стула, но он бережно усадил ее обратно, а сам шагнул к открытому окну и присел на подоконник, обхватив руками колено. Глядя через плечо на струящийся золотом закат, он ощутил в душе безграничный покой отречения и перевел взгляд на далекий лес на горизонте. Первые звезды заискрились в потемневшей синеве неба. Ему пришли на память стихи:
Он начал вполголоса произносить эти строки. Сладостно и больно росла в нем уверенность в том, что совершается неотвратимое и что в предопределенном для него будущем уготовано ему желанное освобождение.
Очнувшись от своих дум, Йорк увидел, что остался один. Комната была погружена во мрак. Он позвонил, явился слуга. Йорк попросил принести свечу и извиниться за него перед бароном.
На другой день, когда слуги обедали и двор лежал, застыв в блеске полуденного зноя, Йорк в сопровождении Вернике и еще одного доверенного лица барона покинул имение. Барон молча обнял его. Губы Йорка на мгновение прикоснулись к прохладной и сухой руке Анны.
Ему вручили новые поддельные документы. Сменились и знаки различия на его мундире. На этот раз удостоверение было выдано на имя обер-лейтенанта Р., состоящего в штабе в одном из армейских корпусов и возвращающегося из командировки в Берлин к месту службы на сандомирском участке фронта. И автомобиль ему соответственно был предоставлен другой. Они ехали весь день и часть ночи — спали в автомобиле, укрывшись в роще, и к вечеру следующего дня добрались до Вислы. Местность эта была Йорку незнакома, но, все еще пребывая в состоянии покоя и оцепенения, он вверялся своим спутникам и почти не задавал вопросов. Часов около десяти вечера они остановились с потушенными фарами на лесной поляне, где к ним вскоре подошли двое людей: один в форме унтер-офицера, другой — обер-фельдфебеля. Оба четко откозыряли и представились вполголоса, но Йорк от усталости не разобрал их имен. Они сели в машину — унтер-офицер занял место шофера, — и с притушенными фарами машина проехала еще несколько километров. Полная луна изредка выплывала из беспокойного моря черных облаков. То тут, то там вспыхивали звезды и тотчас снова гасли во мраке. Несколько танков прогромыхало мимо, за ними — санитарный фургон. Где-то постукивали пулеметы (как дятлы, подумал Йорк), а вдали бухала русская артиллерия, и время от времени над еле различимыми в ночи верхушками деревьев взлетали сигнальные ракеты.
Машина свернула с шоссе на ухабистую проселочную дорогу. Из мрака выступили очертания орудийных стволов, ветер донес протяжную команду: «Батаре-е-ея!..» Йорк вздрогнул от грома орудийного залпа. Вскоре они вышли из машины, Йорк попрощался со своими спутниками и в сопровождении унтер-офицера стал ощупью спускаться по склону к реке. Они отыскали в темноте лодку, столкнули ее в воду и через несколько минут услышали, как киль зашуршал по песку. Унтер-офицер шепнул Йорку несколько слов и скрылся во мраке вместе с лодкой. Йорк некоторое время прислушивался к слабым всплескам весел, потом вскарабкался вверх по крутому берегу и, поскользнувшись на мокрой глине, прислонился плечом к невысокому деревцу. Он немного постоял на откосе; сильные порывы ветра, налетая оттуда, из неизвестности, охлаждали его потный лоб. Потом, словно лунатик, он шагнул в ночную темень. Он шел не разбирая дороги и остановился, лишь услышав донесшийся из мрака окрик: «Стой!» Коренастый человек с автоматом в руке шагнул к нему навстречу.
— Командир! — промолвил Йорк и вдруг невольно улыбнулся.
В блиндаже его принял дежурный. На его выпачканной глиной гимнастерке Йорк заметил блеснувшие в свете свечи ордена и медали. Разговор между ними происходил на английском языке. Потом русский подошел к телефону. Йорк сидя дремал до тех пор, пока явившийся за ним младший лейтенант не отвел его в расположение штаба. После короткого допроса его направили дальше.
После этого его еще несколько дней куда-то везли, делая по временам остановки. Он находился во власти двух чувств — усталости и освобождения, — и при этом какая-то странная сонливость владела им. Он с кем-то разговаривал, перед ним проплывали какие-то лица, потом внезапно он будто пробуждался от сна и весь дрожал от возбуждения, словно ему должна была открыться какая-то великая тайна.
Необъятная страна с пыльными разбитыми дорогами открывалась его взору. Сожженные дотла колхозы попадались на пути. На белесовато-желтых полях погромыхивали комбайны. Нескончаемым потоком двигались на запад танки, орудия, понтоны. Дети на деревенских улицах махали им вслед. Они проезжали разрушенными городами, Йорк пребывал на грани яви и сна, пока однажды, после полудня, очнувшись от тяжелого полузабытья, не уловил слова «Москва».
Он увидел улицы и здания, знакомые ему по фотографиям. За окнами машины, запечатлеваясь в его оцепенелом сознании, проплывали картины: группа женщин, повязанных платками, вход в метро, трубы электростанции, рубиновые звезды на башнях Кремля. Он давно не видел такого оживления на улицах города и гневно усмехнулся, припомнив сообщения газет, утверждавших, что вражеская столица разрушена до основания немецкими бомбардировщиками. Потом он стоял в какой-то комнате перед генералом, чей предок некогда участвовал в битвах Фридриха Великого. Он видел военных в хорошо знакомой ему форме, видел напряженные лица, его представляли людям, чьи имена он не раз слышал произносимыми тайком, — членов той партии, которую ему всегда изображали как скопище людей без родины, как воплощение зла, с которым нельзя мириться ни при каких условиях. Взволнованный до глубины души, слушал он, как эти люди называли своими именами вещи, о которых он смел только догадываться; с безграничным изумлением он понял, что они стремились к тому, о чем тосковал и он, но только у них все было продумано и решено до конца. Он вспоминал свои сомнения, свои колебания и уже сам себя не понимал. Они выслушали его рассказ. Ему было тяжело говорить, называть имена, часто все спутывалось в его сознании. Он все еще не мог стряхнуть с себя изнеможение, хотя у него и было радостно на душе и он испытывал чувство беспредельного облегчения. Редко возвращался он мыслями к своему бегству и лишь с усилием мог припомнить иногда то Анну, то барона. Он утратил всякое представление о времени, не считал уже ни дней, ни недель, ни месяцев и даже не удивился бы, узнав, что со времени его бегства прошел целый год. Он ощущал вокруг себя какое-то мощное движение, словно человек, задремавший на плоту. И в этом движении было что-то притягательное для него, возникали какие-то лица, пейзажи, слышались голоса, вопросы… Иногда, при неосторожном движении, он чувствовал боль в шее, но обстоятельства, при которых впервые возникла эта боль, вспоминались ему неясно и с неохотой.
10
Из стихотворения Гете «Ночная песня».