Однажды движение вокруг него возросло до необъятных размеров. Лишь постепенно передавалось и ему это всеобщее возбуждение, и он узнал — сперва еще не веря, а затем с невыразимой радостью, — что его родина поднялась. Восстание, судя по доходившим сообщениям, произошло одновременно почти во всех частях рейха и было поддержано самыми различными слоями населения. Рабочие, выступив в союзе с невольниками, вывезенными из разных стран, захватили заводы и рудники, в Оденвальде и Шпессарте крестьяне, вооружившись косами и топорами, двинулись походом на города. В столице была объявлена всеобщая забастовка, и восставшие заняли центральную радиостанцию. На многих участках фронта взбунтовались войска и обратили оружие против преторианской гвардии диктатора.
Дом гудел день и ночь от шума торопливых шагов и разговоров. И вскоре верховное командование союзных держав издало совместный приказ всем войскам о начале всеобщего наступления на всех фронтах.
Ночь за ночью Йорк с несколькими офицерами мчится на запад. На улицах городов шумят темные, колышущиеся толпы людей, раскаты орудийных салютов гулко отдаются среди стен зданий.
Наступивший рассвет тускло осветил почерневшие от ливней дороги, по которым победно движутся войска. В разрывах облаков видны летящие на врага эскадрильи истребителей, озаренные первыми лучами солнца. Справа и слева от дороги скачут по жнивью казачьи сотни.
Йорк счастлив, он испытывает могучее чувство уверенности. Но усталость, ни на миг не покидающая его, побуждает к разговорчивости. В эти минуты, по мере приближения к нему той, более осмысленной жизни, о которой он мечтал, в нем растет потребность близости с окружающими его людьми, и тот, что с ним рядом, улыбается ему. Йорк смотрит на дождинки на стекле возле его лица — они собираются в крупные капли и срываются, унесенные встречным ветром.
— «…И тех, кто видит их страдания и сострадает им, постигнет та же судьба…» — внезапно произносит он вслух. Тот, что рядом, оборачивается к нему и с глубокой серьезностью, хотя на губах его улыбка, заканчивает:
— «…и возволнует сердца народов».
Тут машину резко бросает в сторону. Что это? — думает Йорк. Неодолимая сила клонит его вправо. Неужели нет спасения? Он чувствует ужасающее бесконечное падание, оно ослепляет его, ослепляет…
Вот когда наступает для него полное пробуждение, — последнее ужасное пробуждение перед расставанием с жизнью. Перед ним снова широкая песчаная плоскость двора. Но она уже не имеет того ржаво-красного оттенка, она такая серая, как будто на свете никогда не было солнца. Так, значит, его вовсе не освобождали, значит, он вовсе не разговаривал с бароном, с Анной, не бежал в ту великую страну, где люди все до конца поняли истинный смысл таких слов, как честь, верность, долг, родина… Значит, он и не возвращался…
У порога смерти Йорк уже не чувствовал ни боли, ни страха. Его предсмертное пробуждение наступило для этого слишком поздно. У его ног на бесцветной равнодушной плоскости двора колебались тени. Он был последним, кого надлежало вздернуть на виселицу, чтобы он качался на ней, подобно тяжелому темному полотнищу флага.
Долгим взглядом окинул он двор. Сейчас ему предстоит сделать тот великий шаг. Где-то сбоку он увидел руку палача, лежащую на винте. Он увидел ее, эту беспощадную руку, словно под увеличительным стеклом. Волосатая, она напоминала бугор, поросший редким кустарником: поры походили на грязные ямы, ногти — на куски сланца, а рубцы и складки кожи казались иероглифами гнусности и окаянной жизни.
Но его уже ничто больше не могло тронуть. Он не чувствовал ни боли, ни разочарования. Он был теперь один, совершенно один, и в его спокойном взгляде, устремленном на руку, начавшую уже поворачивать винт, снова появилось отражение городов, людей, чувств и познаний из другой, исполненной высокого смысла, но так и не прожитой им жизни.
Перевод А. Студенецкого.
ВРЕМЯ ОДИНОЧЕСТВА
Уже второй час дня, а Нойберт по-прежнему сидит на стуле, все в том же положении, какое занял, войдя и поздоровавшись, — сидит, слегка отодвинувшись от стола, чтобы удобнее было себе подливать. Скатерть пестрит винными пятнами. Край стула врезался ему в тело. «Я исхудал», — мелькнула мысль. Неудобное положение помешает ему выпить лишнее. Джакометти и начальник полиции больше не замечают, что он два стакана из трех выливает под стол. «Я плохо переношу спиртное. Всегда плохо переносил. Сейчас не время себя лишний раз испытывать. Тут бы только уследить за этой парой да придумать, как дальше быть». Начальник полиции, хоть уж изрядно нагрузился, адресуется к нему учтиво: «мосье Вальд!», Джакометти без пиджака, смахивая со лба маслянистую черную прядь, обращается к нему «дружище» и тянется чокаться.
Еще каких-нибудь пять часов назад Нойберт был уверен, что не совершит оплошности. После того как он прикончил Дюфура, им овладело какое-то летаргическое любопытство. В этом городишке, где он никого не знает, кроме человека, у которого остановился и с которым завтра же надеется распроститься, он ненамеренно, но и без малейшего внутреннего сопротивления завязал в «Кафе де Монтаньяр» знакомство с этим Джакометти, тот с готовностью сообщил, что сам он из Тулона, но уже с 1920 года обосновался здесь и держит строительную контору. Джакометти оказался болтливым собеседником и, что называется, свойским малым. Нойберт, к своему удивлению, тоже держался по-свойски; как бы глядя со стороны, он ловил себя на том, что, превозмогая усталость, со снисходительной небрежностью отвечает на его вопросы, конечно, не сообщая ничего лишнего. «Так и видно северянина», — говорил Джакометти, поглядывая на него, как поглядывают на экзотическую фигуру. Нойберт улыбался, ему даже чудился в тоне Джакометти известный оттенок восхищения. В эти годы и в этой стране имелись люди — их было не так уж много, но все еще предостаточно, — которые склонны были находить в «нордическом» некий шарм. Он думал также о бумагах, которые всего лишь несколько часов носил в кармане, — отличные бумаги, говорившие, что его зовут Франсуа Вальд и что он родом из Битхе в Лотарингии. Фотокарточка — не придерешься, никакого сравнения с той, что, очевидно, будет на розыскной публикации. Последняя меньше всего беспокоила Нойберта. В это время в этой стране повсюду мелькали розыскные объявления; их было столько, что никто на них не оглядывался. О чем думает Джакометти, было Нойберту невдогад. Нойберт размышлял. За эти два-три часа подрядчик всего лишь раз-другой обмолвился о бошах. Да и говорилось это так, между прочим, без особого нажима или интереса, как упоминают в разговоре «бедную Францию!», сопровождая эти слова беглым вздохом. Джакометти со своим оливково-смуглым лицом и выбивающейся из берета черной прядью, со своей проворной тучностью еще не пятидесятилетнего мужчины, очевидно, не из тех, кого тревожит политика, поскольку это, в конце концов, никак не окупается. Нет ни малейших оснований ему доверять, но почему бы не посидеть с человеком в «Кафе де Монтаньяр»!
Когда Джакометти в дальнейшем предложил ему навестить своего приятеля, Нойберт, не чинясь, принял это приглашение. Четырехчасовый поезд от него не убежит. К тому же у друга припрятаны в шкафу кое-какие редкостные бутылки, не говоря уже о том, что день-то нынче безалкогольный. Нойберт испугался только, когда Джакометти, показав ему на расстоянии дом приятеля, тут же заговорил о нем как о начальнике полиции. В течение ближайшей полуминуты он с пристрастием допрашивал себя, не случилось ли ему вздрогнуть при столь внезапном открытии. Но отказаться и повернуть было уже поздно. Он бы наверняка вызвал подозрение, которого еще можно было избежать.
И вот они уже чуть ли не пять часов сидят втроем; сыграли партию в беллот, прикладывались к бутылке, покуривали. Начальник полиции жаловался на скупость тестя и тещи, они, мол, владеют виноградниками в окрестностях Монпелье, но не слишком обрадовались приезду дочери. Джакометти допытывался у начальника, скоро ли кончится война. Полицейский этого не знал; похоже, добавил он, что силы противников сравнялись. Нойберт еще подумал: твой ответ не соответствует предписаниям, голубчик, — а как же «новый порядок»? Он думал о том и о другом, лишь бы не думать о главном — что он, кого разыскивает полиция, своей охотой потащился в гости к полицейскому начальнику и с ним выпивает. Полицейский стал расспрашивать о Лотарингии, где Нойберту и не случалось бывать; в тридцать четвертом он бежал в Голландию, а спустя некоторое время перебрался в Париж. Нойберт стал рассказывать о Битхе и о Форбахе — названия эти были ему известны по карте, к тому же в начале войны они упоминались в сводках, — а заодно рассказал несколько историй о контрабандистах, которые ему довелось слышать. Собеседники слушали вполуха. Нойберт внезапно осознал, какая в комнате духота. Чтобы не заснуть, он все еще сидел на краешке стула и только сейчас почувствовал, что ноги у него дрожат. В сущности, смешно, что Джакометти и начальник полиции принимают его северонемецкий выговор за лотарингское произношение. Смешным показалось ему и потное лицо Джакометти, грязная скатерть да и сам он, пристроившийся на краешке стула, — но только не ночь, беззвучно стоящая за окном.