Совсем еще молодой Антон Птицын, вчерашний студент гуманитарного факультета, попал в армию, где служил на южной границе, и где приучился курить травку, которую там разве что верблюды не курят.

Во время одной стычки со "стариками" сильно досталось Антону. Попал он в госпиталь. Трижды его оперировали, колено у него было разбито, чтобы снять боли, кололи что-то наркотическое. Короче, боли-то сняли, да другая беда за горло взяла: попал он на зависимость наркотическую.

Медсестричка, молоденькая дуреха, которая влюбилась в красавчика Антона по самые уши, что-то мудрила с дозами, что-то выкраивала для него. Но делала она это так неумело, что почти сразу же ее и засекли.

Вызвал ее к себе врач-хирург, кудесник, золотые руки, а вот души человеческие не умел лечить. Рассказал он медсестричке про то, как она сама, своими руками, убивает своего возлюбленного, делая его безнадежно больным человеком, наркоманом.

Выслушала она врача, заплакала, соплюшка-несмышленыш, и ушла. И пока шла - плакала. Пришла она домой, да какой у нее, воспитанницы детдомовской, дом? Общежитие. И соседка, как назло, в ночную смену работала. А она все плакала, и все удивлялась, что у человека столько слез может быть.

Пошла она в ванную, и вода была такая теплая и приятная, ласковая, и она уплывала на этих ласковых волнах, жалея погубленного ею Антона, жалела любовь свою бестолковую, жалела такого замечательного хирурга, которого она так подвела... Она плакала за все и за всех, и жалела, жалела, жалела...

А потом вода в ванной стала совсем холодной, но она уже ничего не чувствовала. Она уже перестала плакать. И жалеть перестала. И жить перестала.

Она убила себя лекарствами, которые должны были спасать от смерти...

Антон узнал об этом на следующий день, когда понаехали из милиции, и его тоже допрашивали.

Ночью он сломал замок в кладовой с вещами, подобрал себе штатскую одежду, оставив больничную. Потом пробрался в провизорскую, разбил стеклянный шкаф, высыпал, не разбираясь, лекарства в пустую наволочку, взломал подвернувшейся монтировкой железный ящик, выгреб оттуда лекарства, и ушел, прихватив с собой пакет с одноразовыми шприцами.

В больничном саду, в кустах, он наглотался таблеток, разрывая трясущимися руками облатки. Они не поддавались, эти облатки, и Антон рвал их, прихватывая края волчьим прикусом молодых крепких зубов.

Потом он шел по ночному городу, размахивая наволочкой. На перекрестке его попытался остановить милиционер, которого Антон ударил. Потом ударил еще раз. И бросился в запальный звериный бег, в попутные машины и поезда....

Он добрался до Лены, бывшей своей однокурсницы, которая оставила его ночевать у себя, а утром сообщила, что выбросила его наволочку и все, что в ней было. Он сел на пол и заплакал. Она подошла к нему, села рядом и тоже заплакала.

Потом она повезла его куда-то, и привезла в монастырь...

Он лежал в маленькой келье, смотрел в потолок и молчал. В первое время его страшно ломало, он рычал, скверно ругался, рвал на себе одежду и простыни на постели, катался по полу, выл, раздирал лицо и грудь ногтями, бил себя кулаками по лицу.

За ним терпеливо и молча ухаживали. В келье все время кто-то дежурил. Однажды он очнулся, осмотрелся осмысленным взглядом и остался в монастыре на год.

Через год приехала в монастырь Лена, которой он даже "до свидания" не сказал. Распрощался он с монастырем и поехал в семинарию, в сопровождении Лены, с которой больше никогда не расставался.

После окончания семинарии получил он приход в Мытарино. И вот шел теперь рука об руку с матушкой Еленой, супругой своей венчанной. Шел впереди старушек и стариков, обходя овражек, из которого те из его паствы, кто помоложе, изрядно извозившись, со смехом и шутками выбирались уже на другой стороне, где впереди их ждало путешествие через вскопанные огороды. При ходьбе по такой почве на ноги налипает столько грязи, сколько и земли-то на белом свете нет.

И с каждым шагом приходится приподнимать на обуви прилипший к подошвам земной шар. Движущийся по этим огородам похож не на слона, идущего по грязи, а на человека, который идет по пашне со слоном на плечах.

Что самое ужасное - вернуться невозможно, потому что, сделав несколько шагов, с ужасом осознаешь, что назад ни за что возвращаться не нужно, потому что для этого требуются точно такие же усилия, как и для того, чтобы пройти вперед.

Когда старички, ведомые отцом Антоном, успевшим уже выгвоздать рясу, вышли к огородам, смело вступив на них, подбадривая сами себя, те что помоложе уже выбирались за огороды и падали без сил в мокрую траву.

И вот тут кто-то заметил приближающийся из подлеска тусклый свет фонарика. Вскоре перед отрядом отважных спасателей предстал целый и невредимый Васька. Он шел напролом в мокром насквозь кимоно, не обращая внимания на злую крапиву, хватавшую его за голые ноги, только хрюкал довольно, как от щекотки.

Заметив выстроившийся перед ним поселок, он застыл с раскрытым ртом, не понимая, что за народ бродит ночью по огородам, на которых еще и красть нечего.

Спасатели же, увидав целехонького Ваську, сначала обрадовались, а потом, оглянувшись назад, на огороды, и вспомнив, что их ждет на обратном пути, резко изменили свое отношение к нему в худшую сторону.

Не побили его, наверное, только потому, что ни у кого на это сил не осталось. А те, у кого они остались, находились при исполнении. Отделался Васька поцелуем и звонким подзатыльником от матери, да еще устным обещанием спустить с него семь шкур, дома, во что не только Васька, но и никто из окружающих не поверил.

И правильно. Поскольку из всех многочисленных угроз в его адрес, мать выполнила только одну: не выпускать его из дома. Отобрала кимоно, заперла его вместе со штанами и рубахой в шкаф, а самого Ваську, уходя из дома, запирала на ключ. И ходил он по квартире в сползающих с круглого живота чудовищного размера трусах и в полосатой майке, перешитой из тельняшки, неведомыми путями попавшей в этот совершенно сухопутный поселок. Ходил он горестный и грустный, но уперся и не сказал матери, где пропадал той самой ночью.

И не просто молчал об этом, а молчал три дня, и совершенно молча отсидел все три дня дома. Такого с ним раньше не случалось и перепуганная странным и необычным его поведением мать, плюнув на все, открыла шкаф и сказала, в сердцах выбрасывая оттуда Васькино кимоно и другие вещи:

- Гуляй, давай, но только смотри мне, чтобы тебя видно было. Со двора - ни на шаг! Ты понял меня? Понял, я тебя спрашиваю?

Васька молча стоял перед ней, сопел и вертел ногой дырку в половике, так ничего и не сказав в ответ.

- Иди уж, горе мое, - вздохнула мать, рассудив, что на свежем ветерке быстрее дурь выдует.

Минут через десять вышла она во двор по делам хозяйственным, глянула туда-сюда, а Васьки уже и след со двора простыл, как корова языком его слизнула. Ох и взвилась тут Анастасия Николаевна!

Шум она, правда, поднимать не стала, опасаясь за реакцию соседей, не забывших еще про ночные гуляния по оврагам и огородам. Побегав молча по дворам, поняла она, что возраст ее не соответствует такого рода мероприятиям, как поиски блудного сына. Звать своего Ваську в голос она по тем же причинам не отважилась, крикнула его несколько раз, согласно дворовому этикету, и больше не стала. С тоской смотрела она на темневший за огородами перелесок, откуда в прошлый раз появился ее Васька. Сердцем чувствовала она, что там он.

Русский народ смекалкой жив, а женская его часть и подавно. Подозвала она внучонка своего, вечно сопливого рыжего Петьку, сунула ему пряник, что-то пояснила, руками размахивая.

Петька покивал, быстро убежал куда-то и так же быстро вернулся во главе ватаги босоногих мальчишек, которым Анастасия Николаевна так же что-то пояснила, показывая в сторону перелеска. Мальчишки выслушали и умчались за овражек и огороды так быстро, что даже пыль на дороге шевельнуться не успела.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: