Сильно тошнило, глаза разъедало и почему-то резало в желудке. Хотелось лечь, скрючиться, обхватить живот руками. Навстречу – Белянкин с Ирой на спине, пограничник с Гришкой, да, это Гришка. Значит, женщины и дети вынесены. Близкие ему до боли, дорогие, Ира и Женя, и ставшие такими же родными Белянкины ребята и Клара, – все спасены. И тут же он подумал, что и те бойцы и сержанты, которых вынесли и которых еще нужно вынести, – столь же родные ему люди. И люди эти все-все до единого обречены на новые смертные муки.
Скворцов скрипнул зубами и вошел в блокгауз. Дыма было поменьше. И Скворцов увидел, откуда он расползался, ядовитый, удушающий дым, – из двух черных банок. Подскочил к ним, выбросил наружу одну, потом вторую. У стенки разглядел неподвижную, распластанную фигуру: кто-то лежит ничком, рука вывернута. Кто из пограничников? Да неважно это! Скорей, скорей его на воздух!
И еще раз Скворцов вошел в блокгауз. Дыма меньше, а задыхаешься по-прежнему. Огляделся, обшарил закоулки
Никого больше нет. Вернулся туда, где лежали вынесенные из блокгауза. Над ними склонились Белянкин и пограничники, помогавшие выносить полузадохнувшихся людей. Скворцов посмотрел в ту сторону, куда отступили немцы. Полезут снова? Но хорошо, что сейчас не лезут. Надо привести в чувство пострадавших от дымовых шашек. Молодцы ребята, из траншеи их быстренько повыбрасывали, эти шашки, а из блокгауза не смогли: дверь заклинило, амбразуру завалило в последний момент. Он подошел и затоптался, не зная, куда себя девать. Все это утро, весь день он знал, куда себя девать, а тут стоял ненужный, беспомощный. Женщинам, детям и раненым делали искусственное дыхание, разводили и сводили руки, брызгали в лицо водой, тем, кто приходил в чувство, давали напиться, и их рвало. Скворцов смотрел на Женю, Иру, Клару, на Гришку и Вовку, но видел почему-то одно и то же – изорванные на коленках шаровары Белянкина и то, как он ерзает этими голыми коленями, разводя и сводя своей крупной рукой маленькую руку Вовки. И вдруг что-то ударило Скворцова по глазам, словно содрало с них пленку, и он увидел: у всех спасенных лица землисто-бледные, а у детей – синюшные, и губы такие же посиневшие, и взрослые как-то, хоть немного, двигались, а дети были неподвижны. Скворцов вздрогнул от истошного крика:
– Мои сыночки! Вы мертвые-е! А-а!
Клара билась, извивалась в руках еле удерживавших ее пограничников. И внезапно стихла, сделалась безучастной, только взгляд – дикий, горячечный. А Белянкин и сержант Лобода все сводили и разводили тонкие, словно просвечивающие ручонки. Скворцов подошел ближе и, чтобы не упасть, привалился спиной к стволу обезглавленного, расщепленного ясеня. Белянкин встал, оглядел всех невидяще, сказал:
– Вова мертвый…
И Лобода, приложившись ухом к груди мальчика, сказал:
– Не бьется. Гришук тоже, видать, помер. Задохся, бедняжка…
Показалось, что он валится вместе с ясеневым стволом, но Скворцов удержался на ногах, лишь головокружение да тошнит невыносимо. Он простоял еще сколько-то, глядя на мальчиков, на поникшего, всхлипывающего Белянкина, на Клару, прежде чем отойти от дерева, и произнес:
– Товарищи! Отходим ко второй линии обороны. Раненых переносим в первую очередь…
Отчего-то подумалось, что в первую очередь надо бы перенести трупы мальчиков. Отогнал эту мысль и громче, по-командирски заговорил: раненых и женщин – вперед, за ними – остальные, группу возглавляет политрук Белянкин, пулеметчики под моим командованием прикрывают отход. Более всего тревожило: ну как немцы начнут новую атаку именно во время отхода ко второй линии? Но иного выхода нет.
Белянкин утерся, поднял одной рукой Вову, сержант Лобода поднял Гришу. Ира и Женя повели Клару – ноги ее заплетались, волочились. О мальчиках Скворцов ничего не сказал, но Белянкин взял их с собой. Так нужно, не оставлять же. А похоронить можно за второй линией обороны. Скворцов затопал вдоль траншеи. Необходимо обойти оборону и всех, кто в живых, кроме пулеметного расчета, стянуть непосредственно к заставе, к овощехранилищу. Там продолжим бой. Возможно, он будет и последним. Если не подоспеет подмога. Но что-то ни из отряда, ни из дивизии ее нет. Где Владимир-Волынский, слышна канонада. И там бои. Может, подмога никак не пробьется?
Он торопился, напрягал силы, которые, оказывается, у него еще есть. По-быстрому стянуть уцелевших, хоронить недавно погибших некогда. Похороним, когда дождемся подмоги и отбросим немцев. Простите, ребята, что свой последний долг перед вами не можем по-людски выполнить. Он вспомнил, как несколько часов назад, в начале боев, проходил по обороне, видом своим подбадривал пограничников, а тут и подбадривать особенно некого: среди развороченной земли – мертвые, мертвые. Если в ячейке или траншее виделся живой и, как правило, пораненный, в окровавленных бинтах боец, Скворцов приказывал ему отходить и топал дальше. И подумал: что, если подмоги не будет, что тогда? И ответил себе: должна быть, но если не будет, все равно не сдадимся, поляжем костьми, а не сдадимся. Нет, лучше смерть, чем плен! Ну а если пробиваться на восток, навстречу нашим, дождаться ночи и просочиться, так сказать? Без приказа оставить вверенный под охрану и оборону участок государственной границы? Да ты соображаешь?