— … значит, ноготком ей по шарабану — раз! Селедке, значит. Что, мол, будем и дальше глазки строить?
— Ха, ха!..
— … и тоже ничего. Крепкий такой парнишка. Вроде Стивенсона. Врежет, будь здоров! Наверняка на тренажерах качается. Боксеры такими не бывают…
Из никотинного облака выплыл лаборант-очкарик, костлявый, с отрешенным лицом гения. Кому-то из завлабов он чинил видеоприставку. Чинил уже вторую неделю, и ничего не выходило. Сходу чиркнув по стене спичкой, очкарик окутался клубами дыма.
— Не запускается, гнида! — пожаловался он. — Никак синхрона не могу добиться.
Кто-то тут же радостно откликнулся.
— А я тебе сразу говорил, что не пойдет. Схема-то наша! Еще на той неделе говорил!
— Элементарно! Впаять пару емкостишек — и заработает.
— Да впаивали уже!
— Значит, мало впаивали. Это ж барахло, не схема! С ней только так и надо. От пикушек к нанам и далее.
— … и тоже крепышок такой. Растяжечка, как у гимнасточки! Интересно бы столкнуть его со Шварцнеггером. Машутся-то оба, будь здоров…
— Нет, серьезно! Чего смеешься? Я их так и делю: ленинградки-аристократочки, ростовские девочки и, значит, амурские красавицы. Так сказать, три совершенно различных генотипа.
— Гено — что?
— Да ерунда это все! Вы лучше на усы глядите. Я вам точно говорю, если попадется какая усатая, так наперед и знайте — если не задушит, так замучит до посинения!
— … неприметный такой, а резкий. Главный удар, как у Чака, — стопроцентная вертушка…
Швырнув папиросу в набитую с бугром урну, Евгений Захарович проследовал в родную лабораторию. Кабинет начальника ему выделили только на время работы с проспектом. Работа затягивалась, и, заглядывая в лабораторию, он все чаще начинал ощущать себя гостем.
Играло радио, в отгороженном тумбочками углу — маленьком женском государстве, дамы пили чай с пряниками. На мужской территории, на столах, обугленными окурками дымили брошенные паяльники, угрюмо стояли полуразобранные приемники и телевизоры. Телевизоры были какие-то до мелочей одинаковые, кряжистые, больше похожие на серванты и шкафы. В скучном одиночестве очкарик щелкал рукоятками осциллографа, сосредоточенно тычась в лохматую от проводов схему. Хрупкая спина его нервно подрагивала, лицо выразительно морщилось. Евгений Захарович поймал себя на мысли, что стоять и смотреть на работающего человека удивительно приятно. Еще бы прилечь, да подпереть голову ладошкой…
По институту разнеслись далекие удары. Кто-то опять ремонтировал мебель. Сколько помнил себя Евгений Захарович, в институте постоянно чинили мебель. Гвоздями, шурупами, казеином, эпоксидной смолой и обыкновенной проволокой. Свинченные и склеенные столы и стулья держались неделю или две, а затем начинали потихоньку чахнуть. Раскачиваясь на ревматических ногах, они теряли с грохотом одну за другой составные части и в конце концов бессовестно разваливались, оставляя хозяев с носом. Такая уж это была мебель, и сбей ее хоть стальными листами, Евгений Захарович не сомневался, — все повторилось бы в точности.
Посмеивась, в лабораторию грузно вошел Васильич, любитель чешского и жигулевского пива, отец троих детей, заядлый горе-рыболов. Продолжая начатый в коридоре разговор, он почему-то обратился к ним.
— Так что не надо, ребятки! Фортран, Ассемблер — все это чепуха! Десять-пятнадцать лет, и всем вашим языкам придет форменная хана. Как и этой опилочной мебели.
В ответ Евгений Захарович пожал плечами. Ему было все равно. Очкарик же глубокомысленно потер лоб.
— Ну, положим, мебель испустит дух раньше.
— Согласен, — Васильич с готовностью хохотнул.
— О чем говорим? Чему хохочем? — в лабораторию гуртом возвращались курильщики. Дверь со скрипом заходила туда-сюда, пропуская степенных и кряжистых лаборантов. Евгению Захаровичу показалось, что она устало зевает.
— Спорим, кто проживет дольше — машинные языки или мебель.
— Кто пива не пьет, долго не живет, — многозначительно произнес некто.
— Вот и я говорю: пивка бы! — шаркающим шагом, последним обеспокоив дверь, в лабораторию вошел длинный, как жердь, Паша.
— Кто за пивко, пра-ашу поднять и опустить!
— Пивко — это неплохо, — подтвердил Васильич.
— Вот и проголосовали! — Паша крутанулся на месте и, отыскав зорким глазом укрывшегося за телевизорами студента-практиканта, по-сержантски гаркнул: — Слышал Лешик?.. А если слышал, сумку в зубы — и в центр!
— Ящичек! — заорали из коридора.
— Ага, может, два?..
— Не рассуждать, курсант!
Лешик красноречиво похлопал себя по карманам.
— Тогда, мены, гоните бабки. И лучше в долларах.
— Ничего, карбованцами возьмешь.
«Мены» послушно зашарили по кошелькам. Из коридора потянулись измученные жарой курильщики. В числе прочих Евгений Захарович сунул в исчерканную чернилами ладонь зажеванную трешку. Поучаствовав в важном, поплелся обратно в кабинет. Сенека уверял, что быть добрым — просто. Надо только этого захотеть. Выпивший пиво добреет на глазах. Значит… Значит, хотеть пива — все равно что хотеть быть добрым. Стало быть, через час или два все они тут станут добрыми. Целый отдел добряков…
Прежде чем сесть за стол, он придвинул к себе телефонный аппарат и набрал номер особой засекреченной лаборатории института. Откликнулся знакомый голос, и не называя имен, Евгений Захарович рассеянным тоном поинтересовался ходом эксперимента. Ответили уклончиво, осторожно и туманно. Таких ответов Евгений Захарович не любил. Сказав: «Эх, ты, а еще друг!..», он положил трубку. Рассеянным щелчком сбил со стола проволочную скрепку.
Пожалуй, из всего творящегося в здешних стенах эксперимент принадлежал к числу того немногого, что его по-настоящему волновало. Плюс окошечко кассы, из которого манной небесной вытекали выдаваемые неизвестно за что дензнаки, плюс зеленоглазая буфетчица из столовой с ароматной грудью и точеной фигуркой. Но если на дензнаки можно было покупать мороженое, а зеленоглазой буфетчицей любоваться издалека и вблизи, то загадки эксперимента оставались вне пределов досягаемости. Вокруг этих загадок роилась гора слухов, но в сущности никто ничего не знал. Вернее, знали все и обо всем, но отсутствовал главный компонент знания — понимание. Они знали о госзаказе, знали о том, что куратором секретных работ являлся кто-то из правительства, но за всем этим мало что стояло. Кроме тех же упомянутых дензнаков, которые в виде ежегодных дотаций покрывали многочисленные долги института, позволяя завлабам и отдельным сотрудникам покупать дачные участки и вполне приличные автомобили. Соответственно складывалось и отношению к эксперименту — как к некому неиссякаемому финансовому источнику, дающему институту возможность держаться на плаву. Более серьезно эксперимент не воспринимали. Вполне возможно, что аналогичная точка зрения сложилась бы и у Евгения Захаровича, но однажды он побывал там, и мнение его враз переменилось. Теперь при одном только упоминании слова «эксперимент» мозг его делал охотничью стойку и чувственное восприятие, если его можно было, конечно, изобразить в виде локатора, немедленно разворачивалось в сторону незримых чудес, затевающихся на чердачном этаже института. Увы, секретчики, а их в институте работала добрая дюжина, блюли иерархию допуска, а Юрий — тот самый, что пару минут назад бормотал по телефону невразумительное, при всем своем презрении к конспирации изъясняться по телефону открытым текстом откровенно не решался.
Евгений Захарович дернул себя за ухо, с грохотом выставил на стол шахматную доску. И тут же засомневался — играть или не играть? Оптимист играет с собою в шахматы и всегда выигрывает, пессимист — напротив, всегда в проигрыше. А как назвать тех, кто вообще не хочет играть? То есть, — ни выигрывать, ни проигрывать?.. Евгений Захарович поморщился. Наверное, это или откровенные лодыри, или бесхарактерные тупицы. Значит, он лодырь. Жесточайший лентяй всех времен и народов. Лодырь, потому что тупицей Евгений Захарович себя не считал.