Он просил композитора и пианиста Башилова заехать в Одинцовский райисполком Московской области, где и замолвить слово, чтобы не были они слишком суровы и чтобы помогли обычному человеку по фамилии Кошелев с обменом и с пропиской. Там, в Одинцовском, нужно чуть-чуть подтолкнуть. Лучше всего прихватить с собой на полчаса какого-нибудь, скажем, чиновника, влиятельного дядьку из композиторского Союза, а уж дядька сам в лучших словах скажет о Башилове, а в связи с ним — о Кошелеве...

Башилов пообещал; Башилов не только пообещал, но и все сделал, так как не сумел выбросить из головы маленького певца и его слов, сказанных тихо, просительно: «Нас только двое из Аварийного. Кто же поможет мне, если не вы, Жора...»

«Георгий», — поправил тогда Башилов машинально, хоть и не чурался прежнего своего имени.

«Да, да, конечно, Георгий, я и на афише видел: „Георгий Башилов“, — заторопился исправиться тот.

А через год Кошелев, поменявшийся в Подмосковье, в знак благодарности пригласил Башилова в ресторан, в котором теперь пел: как водится, композитора хотели напоить, накормить, ублажить, Башилов же долго отказывался, кивал на занятость. Однако и тут щемящая память об Аварийном поселке пересилила, Башилов ответил согласием, выкроил время и посетил этот далекий загородный ресторан, кажется, «Петушок». Против ожидания, композитору там понравилось. С женой и сыном-школьником Башилов жил в каждодневных трудах, однообразно и, пожалуй, скучновато, пресно, а тут, расслабившийся, он посидел за убранным столиком, вкусно поел, а также и выпил. Гремящий лабудовый оркестрик и поющий Геннадий с галстуком-бабочкой ему тоже в общем понравились, хотя не обошлось без привкуса пошлости, особенно же в процыганских этих объявлениях, видно, вошедших у ресторанных людей в моду.

— Для нашего гостя, известного композитора Георгия Башилова, исполняется песня Ехал на ярмарку... — выкрикивали с пятачковой эстрады, отчего слюна у гостя делалась во рту кисленькой и гнусной, однако оркестр гремел, Геннадий пел, а все новые и новые люди шли танцевать, толпа входила в экстаз; было шумно.

Выбравшийся из кислого самоощущения Башилов увидел этих людей поближе: одни подпевали и веселились, другие танцевали, притихшие в объятиях, счастливые и музыкой и минутой. Он не обольщался. Он видел и тех, что совсем не вязали лыка, жестикулировали, мычали и даже плохонько выявить себя не могли, не умели, чем вдруг остро напомнили Башилову безголосого и страдающего дурачка Васика. Один из них все лез в глаза; в конце он сполз со стула под стол и там, под столом, плакал. Про него забыли. Вокруг него были только ноги, мужские и женские. Эти вот горькие, застольные или даже подстольные слезы хотя и были, разумеется, второго сорта, но ведь тоже слезы, тоже человеческие. И еще: как ни мало было в гремящей песне, как ни ничтожно мало, крупиночка ее, музыки, все же таилась; расплюснутая в угоду тексту, распятая, невнятно повторяющаяся на припеве и гоняемая туда-сюда, она все же жила, и не было это лишь голым ритмом аккомпанемента, не было сплошным свинством. Башилов сидел за столиком, курил. Он уже ограничивал себя в куреве, это была третья за вечер. Башилов думал: музыка — это музыка, и разве я такой уж высоколобый? или сноб?.. Он как бы пинал себя все усиливающимися пинками: а разве, мол, я не хочу написать песню или музыку к лирическому фильму? Разве я не хочу сделать тепло простому человеку, который устал, наработался, который настоялся к тому же в очередях и которому недосуг искать и находить изыск в моих сонатах и трио?.. Так или почти так думал тогда композитор.

Песни были написаны в течение полугода. Башилов не перешел в ряды приспособленцев фольклористского толка, не стал он, разумеется, и песенником, но несколько он написал; среди них были удачные.

Конечно же, истинные музыканты судачили в тот год о том, почему, порывая с традицией (что еще вчера была модой), Георгий Башилов вывел из нового своего квинтета сопранный саксофон, заменив его еще более традиционным фортепьяно; да, музыканты судачили, спорили, восторгались, но куда большее число людей, неизмеримо большее, пусть даже совсем не музыкантов, восторженно приняло в тот год новую появившуюся песенку Тополя меня помнят мальчишкой. Эстрадники подхватили сразу же. Радио распевало Тополя беспрерывно, и уже студенты пели в электричках ее под гитару. Совестясь, да и просто на всякий случай, Башилов загодя все же взял себе псевдоним.

Две из них, из песен, как знак земляческой привязанности и любви, он подарил для первого исполнения Геннадию Кошелеву, когда же обе они произвели впечатление и, что называется, прозвучали, Геннадий с ними впервые в жизни попал на радио; он их там спел, записал, а единожды просочился даже и на голубой экран в специальную передачу о новых растущих певцах: это было счастьем, нечаянным счастьем! Больше его никуда не приглашали, но Кошелев уж и тем был потрясен. Теперь он знал, что жизнь прошла не напрасно. Он твердо знал, что, как бы ни опускался, у него до конца дней будет теперь что ответить знакомцам и знакомицам, тычущим в его сторону пальцем. Он долго не мог прийти в себя. Ошалевший, он беспрерывно в те дни звонил («Нет, — говорил ему Башилов, — не могу, никак не могу...»), зазывая композитора в ресторан, где его будут угощать каждый день и где каждый день ему будут петь песни, а если шлягерная музыка противна, он Георгия Башилова и тут вполне понимает: он приглашает Георгия Башилова в понедельник или, скажем, в среду, когда оркестр не работает и когда в ресторане совсем тихо, — можно просто посидеть покушать. Башилову приглашения стали в тягость, он и слышать не хотел про «Петушок».

За окнами тогда кропил дождь. После одиннадцати в пустом и полутемном ресторанном зале, при одной лишь несильной люстре, его угощали Геннадий и два его лабуха с гитарами и саксофоном, немножко пьяненькие и сильно счастливые гостем. Рядом с ним, крутясь, подсаживались и тоже пробовали хрипленько подпеть молоденькие официантки, иногда вдруг милые. С улицы в окна заглядывала, даже тарабанила, какая-то молодая пара без зонта, умоляя, чтобы пустили внутрь. Пустые столики и емкая полутьма ресторана создавали настроение, время не двигалось, было тихо, и Геннадий, сидя за столом, пел совсем негромко.

Чуткий, он не надоедал, не лез с башиловскими, с теми песнями, и лишь в ряду прочих он как-то спел одну из них, спел вдохновенно. Башилов был под хмелем, спросил: знает ли Геннадий, как эта песня возникла?

Расслабившийся, он повторил:

— Знаешь ли, откуда она?

— Конечно, — с готовностью ответил Геннадий. Он как бы выдернул из рук лабуха гитару, побренчал, а затем, аккомпанируя, чистым и без хрипа голосом пропел маршеобразное вступление Второй виолончельной сонаты. Он совсем неплохо выявил соотношение тональностей, а ведь они несли характер. А затем — что было куда более удивительно! — он пропел отдаленный прообраз этого вступления, мелодию поселка, которую Башилов отчасти уже и забыл.

— Молодчина! — похвалил Башилов.

Слово упрощает, и если Башилов говорил, что «использовал мелодию поселка», это не означало, что он и впрямь вплел некую мелодию в ткань музыки: речь не шла о некоем заглядывании в сборник поселковского мелоса, ни даже в память, речь шла о довольно сложных фольклорных усечениях, когда, репризно усиленная, вдруг возникала завораживающая, заклинающая башиловская музыка; не без пышности в статьях писали, что музыке присуще то долгое раздумье, которое прежде всего мучительно, какому бы веку человек ни принадлежал.

— Молодчина!..

От похвалы просиявший и молниеносно опрокинувший в рот стопку, Геннадий запел теперь сохраненные памятью поселковские голосовые ходы той же темы; он пел и ясно наслаждался ускользающей, отмирающей полифонией; Башилов же, покуривая, думал о чуткой его музыкальности, о том, что голос простенький и несильный, а жаль. Башилов расслабился, выпил еще; кажется, он выпил много, и уже с подробностями он рассказал вновь о посещении поселка, в частности о крикливой Василисе-старой, по мнению которой оба они, музыканты, сосут из родных мест соки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: