"Разумеется" - это так говорит только Казаков. Это, конечно, он сейчас говорит.
И опять кто-то плачет. Похоже, это плачет Клавка.
Должно быть, ее все-таки не пускают к Михасю.
Конечно, это Клавка кричит и плачет:
- Но он мой муж! Поймите, он - мой муж! Что значит, что не зарегистрированные? Но он мой муж!..
Михасю стыдно, что Клавка кричит такое. И это может услышать сам Казаков. И с чего она взяла, что он ее муж? Разве это считается, что она его тогда поцеловала? Глупость какая!
Михась сердится. Голова его неожиданно согревается. Ей даже становится жарко. Может, еще ничего страшного нет? Может, еще отрастут волосы?
А попы все поют - печально и тихо, будто кого-то успокаивают. Слов разобрать нельзя. Но вдруг Михась слышит слова:
- Мотоцикал. (Не мотоцикл, а мотоцикал.) Мой мотоцикал.
Михась узнает голос Шкулевича Миколы. Сиплый, нахальный голос, который легко отличить среди множества голосов. "Мотоцикал". Михасю даже смешно: "Дурак какой! В полицию поступил, а выговорить слова не может. Мотоцикал! Попался бы ты мне, я показал бы тебе мотоцикал, немецкий холуй!.."
Михась явственно слышит шаги над собой. Множество ног топчется над ним.
И вдруг он постигает почти всю меру опасности, в которой находится вот сейчас. Нет, он не умер. Это кто-то думает, что он умер, а он - живой.
Михась открывает глаза. Вокруг тьма. А над ним голоса и шаги. И среди всех голосов - сиплый голос Миколы Шкулевича. Вот, значит, в чем дело. Михася где-то заперли. Поймали и заперли. Он в плену. Но при чем тут попы? Неужели его заперли в церкви или, скорее всего, под церковью? Все может быть.
Немцы уже не раз загоняли пленных в церкви и расстреливали там даже мирных жителей. Михась это знает. С одной стороны, немцы пишут в своих газетках на русском языке, что они за религию, а с другой - расстреливают людей иногда прямо в церквах. Ага, все понятно. Михася заперли в церкви. А Микола Шкулевич пришел разыскивать свой мотоцикл, который взялся починить Василий Егорович. Но зачем Шкулевичу искать мотоцикл в церкви? Нет, тут что-то не так. Может быть, это все-таки не церковь?
Шкулевич громко и сердито спрашивает:
- А где Ева? Ева куда ушла?
Это хорошо слышит Михась.
Эх, если б сейчас у Михася был пистолет, он бы объяснил Миколе, куда ушла Ева!
Михась хочет встать, старается встать. Он лежит на спине, переворачивается на бок. Упирается руками во что-то холодное, склизкое и проваливается, падает.
13
Где-то жалобно, потерянно мяукает кошка.
Михась это отлично слышит. Он теперь не лежит, а сидит, прислонившись к каменной, кирпичной стене. Прислушивается к мяуканью.
Кошка тоскует не в одном месте. Она, кажется, перебегает с места на место. Ей, похоже, на двор надо. А двери или окно открыть, выпустить ее некому.
Все это понятно Михасю, но он не в силах помочь невидимой кошке. Он и себе не в силах помочь.
Однако ему теперь легче сообразить, куда его заперли. Тут каменные стены, солома. Это, должно быть, подполье. Можно нащупать рукой картошку, свеклу, морковь. И даже качан капусты лежит рядом - то ли в ящике, то ли в загородке.
Недалеко от головы Михася - продух, но не сквозной: чем-то заткнут снаружи. И довольно узкий. Пролезть в него не удалось бы.
Михась тщательно ощупывает себя. Руки и ноги действуют. Нигде не болит. Нет, болит левое ухо, когда дотрагиваешься. И левый глаз припух. Бровь, наверно, рассечена. Но крови нет. Губы болят, если открываешь рот. И в левом боку колет. На коленях, чувствуется, кожа содрана.
Михась все-таки заставляет себя встать на колени. Боль острая, но терпеть можно. Поднимает руки над головой, касается потолка. Локти болят, но не сильно. Выпрямиться здесь, встать во весь рост нельзя: низко. И нельзя передвигаться: все завалено картошкой. Чуть свободнее там, где он лежал, а теперь стоит на коленях.
Около него какая-то клетка. Нет, не клетка, а лесенка. Нащупывает ее и соображает, что здесь где-то должен быть люк. У них дома, в Мухачах, также в подполье стояла лесенка как раз под крышкой люка.
Михась трогает доски над головой, над тем местом, где, кажется ему, должен быть люк. Доски не поддаются. Нажимает сильнее. И вдруг обнаруживает люковую крышку. Квадратная, небольшая, она приподымается под напором его рук, пропуская в подполье полосу дневного света. Но Михась в то же мгновение тихонько опускает крышку. Нету сил. Слабость.
Кошка мяукает.
Михась подумал сперва, что она уже успокоилась, самостоятельно справила свои дела. Но она, может быть, поняла, что здесь есть кто-то живой, кто выпустит ее на улицу. Сознательная кошка.
Он опять садится у стены и снова ощупывает себя. Рубашка расстегнута, и ремень на штанах расстегнут. Обмотки над башмаками размотаны. Нету обмоток. И подметки нет на правом башмаке.
Мечта Михася о кирзовых сапогах не осуществилась. И кто знает наверно, не осуществится теперь. Едва ли его спокойно выпустят отсюда.
Колени болят. Из левого сочится кровь, стекает по ноге. Если б был хоть какой-нибудь бинтик. А в мешке, который остался в мастерской, был индивидуальный пакет, в нем - бинт и вата.
Михась всегда, при всех обстоятельствах носил с собой такой пакет.
Прошлым летом на Саве, когда подрывники после взрыва отходили к лесу, немцы вдруг открыли с двух сторон ураганный огонь.
Бирюкова убили, Мусохранова тяжело ранили. А Михасю прострелили левую руку выше локтя. Но кровь так хлестала, так хлестала, что, думалось, вся сейчас выйдет.
Если б не индивидуальный пакет, Михась бы скорее всего не сидел вот в это время в подполье: его бы еще прошлым летом закопали где-нибудь.
Моментально он вытащил тогда из-за пазухи пакет, зубами разорвал его и тут же немедленно сам перевязался, как указано было в замечательной книжечке "Спутник партизана", которой весной на Первое мая наградил его лично командир отряда Казаков.
Две недели тогда не прошло - и рука зажила.
"Молодец ты, - говорил Мамлота. - На тебе, как на собаке, заживает".
Михась, сидя сейчас в подполье у стены, вспомнил в подробностях и даже с удовольствием, как в тихую, теплую ночь, освеженную дождем, он вышел на новую операцию - опять же на Саве - после того как зажила рука.
Но восстановить в памяти то, что было с ним совсем недавно и из-за чего он попал в подполье, Михась не мог.
Вернее, не мог восстановить всей картины происшедшего. Мельтешили в памяти только отдельные подробности. И почему-то раньше Василия Егоровича вспоминался долговязый Феликс, похожий на журавля, как он смешно ел бруснику, открывая рот, будто клюв.
Вспомнив это, Михась улыбнулся и почувствовал боль в уголках губ.
И в то же мгновение в дремотно-вялом мозгу его возник образ другого Феликса - не смешного, а страшного, пронзительно закричавшего: "Батя! Немцы!" Потом Михась снова услышал грохот. Ведь вот же что случилось. Может быть, и Василий Егорович погиб и Феликс. Или их захватили немцы. Но как же сам Михась попал сюда? И где он? Чье это подполье?
Только теперь Михась по-настоящему стал приходить в себя. Только теперь к нему возвращалась способность последовательно восстанавливать картину того, что произошло. И все-таки из этой картины выпадали какие-то важные звенья. Невозможно было вспомнить, как он попал сюда, кто его сюда затащил и - зачем? Что с ним хотят делать? И когда затащили его - вчера, позавчера или сегодня?
Кошка наверху опять начинает жалобно мяукать. Должно быть, ей очень срочно надо на двор.
Михась немного жалеет кошку и в то же время сердится на нее.
"Замолчи, паскуда!" - хочет он сказать ей. Но не говорит. Неизвестно еще, можно ли ему здесь говорить. Но мяуканье тревожит его. Ему кажется, что кошка, так настойчиво мяукая, привлечет к нему чье-то внимание, опасное внимание раньше, чем он сообразит, как ему действовать в этом вот, похоже, безвыходном положении.
Единственно, что понятно Михасю: он заперт не в полиции, не в казенном помещении, а в каком-то жилом доме, где обитает кошка, приученная по нужде выходить на двор, но хозяева куда-то ушли. А кто такие эти хозяева?