Кровь из колена больше не сочится. Присохла. Не надо пока двигаться. Пусть кровь еще получше присохнет. Но может быть, ей незачем присыхать. Может быть, Михася выведут отсюда и сразу расстреляют. Нет, его сперва будут пытать. Будут загонять ему иголки под ногти. Будут пороть резиновым шлангом до потери сознания. Потом обольют холодной водой и подвесят за руки, стянутые за спиной.
Это уже известно, как делают немцы или полицаи, когда к ним попадается партизан. А откуда они узнают, что Михась партизан? У него же нет с собой ничего партизанского. Ни пистолета, ни гранаты нет. И мешок его остался где-то. Он ни за что не признает свой мешок. И вообще ничего не признает. Пусть что хотят делают. Он плевал на них. Пусть хоть расстреливают или вешают. Он плевал.
В сердце Михася вдруг закипает страшная злоба. Он хочет встать. Но не встает. Надо лучше подумать сидя, что делать. Пусть все-таки подсохнет кровь на колене.
Конечно, скорее всего немцы его повесят. Партизан и гражданских они всегда вешают. Это и Сазон Иванович говорил. Где, интересно, он сейчас, Сазон Иванович? На базаре или на мельнице? Он велел его искать на мельнице каждый день в два часа или тоже каждый день на базаре, где были скобяные ряды, - утром в девять.
Михась вдруг спохватывается, вспоминает свои великолепные часы с толстым стеклом на широком ремешке. Часов нет. Ну, понятно, или полицаи, или немцы их сняли, когда запихивали его сюда. И пес с ними, с этими часами. Если немцы теперь покажут ему его часы, он все равно их не признает, отопрется. Это же все понятно - немецкие часы, снятые с немецкого офицера. Нет, Михась ни за что их не признает. И вообще он на них плевал, на немцев, и на их часы.
А Сазон Иванович его будет ждать. Или уже ждет. И в отряде ждут, что он доставит тол. Казаков, наверно, говорит Мамлоте: "Ну где же твой хваленый Михась Пашкевич?" А Мамлота отвечает: "Он, Ефим Сергеевич, такой же ваш, как и мой. Вы же лично его награждали "Спутником партизана". Разве забыли?"
Нет, Мамлота, наверно, жалеет Михася. И Клавка жалеет. Ну и пусть жалеют.
"Мне даже самого себя сейчас не жалко", - вспоминает Михась слова Василия Егоровича. И вспоминает, как он стоял в яме, веселый и сердитый. А перед ним кипел котел.
Много толу натопили. И все пропало. "Все пошло волку под хвост", - как сказал тогда Василий Егорович. Правда, он не про тол сказал, а про другое - про всю войну, которую мы будто бы проиграли. Но мы не проиграли войну. И не проиграем.
Веселая ярость сотрясает все тело Михася, пронизывает каждый мускул.
Упираясь спиной в стену, он принимает твердое решение: снова встать, снова попытаться поднять люк и оглядеться.
Может быть, в самом деле в этом доме никого, кроме кошки, нет. И охраны нет. Может, Михася посчитали мертвым и поэтому не охраняют.
Надо быстро встать, быстро приподнять крышку люка, пока наверху так тихо и только кошка по-прежнему надоедливо тоскует.
Однако быстро встать не удается. Напрягает все силы. Острая боль в коленях.
Все-таки встает. Подползает к люку. Нажимает на крышку спиной, упираясь коленями в лесенку.
И слышит скрежет, тарахтение.
Это в замке поворачивают ключ. Потом наверху с протяжным скрипом открывается дверь.
Михась замирает.
Над ним раздаются легкие, пружинящие шаги.
Незнакомый женский голос, певучий и ласковый, совсем близко от крышки люка говорит:
- Ну что, Феклуша, заскучала? Нигде не напачкала? А то - смотри. Забыла я, забыла тебя выпустить. Что же теперь делать? Иди.
Дверь, слышно, опять скрипит, открывается.
Не трудно угадать, что это кошку зовут Феклушей.
Михась прислоняется к стене, садится.
Из левого колена снова сочится кровь. Разбередил. Колени болят. Но он как бы старается не замечать боли, прислушиваясь к тому, что наверху.
Дребезжит умывальник. Женщина, должно быть, моет руки. Долго моет. Потом она несколько раз молча проходит по дому. Больше ей не с кем разговаривать. Кошка ушла.
Наконец женщина останавливается над люком.
Михась вытягивает ноги, ложится. На всякий случай лучше, пожалуй, прикинуться мертвым. Он закрывает глаза. Но и в закрытые веки бьет яркий дневной свет, когда женщина подымает крышку люка.
Михась не видит, но слышит, как она спускается по лесенке, и догадывается, что женщина - крупная и молодая.
- Бубочка мой, - говорит она, оставив крышку открытой.
Все подполье теперь наполнено светом и свежим воздухом, отчего острее пахнет плесенью и слежавшейся сухой землей.
- Бубочка ты мой веселый...
Михасю даже смешно, что женщина, должно быть, его называет бубочкой. Но он лежит с закрытыми глазами.
- Живой. Хороший. Сердечко бьется. Все будет хорошо. Сейчас тебя опять буду чайком поить. И водочкой оботру.
Значит, она уже поила его чайком. Когда же это было?
- Ну, открой глазки, открой, мой хороший, - кладет она ему на лоб прохладную и неожиданно душистую руку.
Отчего у нее рука такая душистая? Наверно, от мыла душистого или от свежести ее здорового молодого тела, которое чувствует Михась, когда она наклоняется над ним, касаясь грудью его лица.
- Ну открой же глазки, я прошу тебя. Поговори со мной...
Михась не решается открыть глаза. Ему мучительно стыдно, что он обманывает эту добрую женщину. Но открыть глаза все-таки не решается.
Она ощупывает подстилку под ним - ватное одеяло, расстеленное не просто на земле, а на соломе, - и спрашивает:
- Ты не мокрый?
Как ребенка спрашивает. Как только что спрашивала кошку Феклушу, не напачкала ли она где-нибудь в отсутствие хозяев. Это уж черт знает что.
Михась краснеет, не открывая глаз.
- Батюшки, - сокрушается женщина, продолжая ощупывать его, - да ты коленки себе опять раскровенил. Значит, ворочался, хотел встать. Ну, это хорошо. Значит, хочешь жить. Я тебя сейчас помажу, забинтую. И чайку опять попьем.
Женщина отходит, подымается по лесенке.
Михась приоткрывает глаза. Видит ее белые ноги без чулок в домашних тапочках. И тапочки не такие, как у всех - с вырезанным задником, на ремешках. Михась еще не видел таких тапочек.
- Подыши, подыши получше, - говорит женщина. - Свежий воздух. Солнышко...
Подполье остается открытым.
Михась лежит с закрытыми глазами. Дневной свет кажется слишком резким.
Наверху в доме что-то сильно шипит, как паяльная лампа. Пахнет керосином.
Дверь опять скрипуче открывается.
- Ну что, вернулась? Холодно там? Ну посиди здесь, - говорит женщина, должно быть, кошке. - Нету, нету. Ничего у меня нету. Ешь вон суп, я тебе налила. Я сама еще ничего не ела.
Вскоре Михась снова видит на лесенке ноги женщины и край голубоватого платья. Она спускается в подполье. Михась смотрит на нее не мигая.
- Какой хороший, - говорит она. - Открыл глазки. Здравствуй.
"Здравствуйте", - хочет сказать Михась, но это у него не получается.
- Как себя чувствуешь?
- Хо-хо...
- Хорошо? - помогает женщина.
- Хорошо, - с некоторым напряжением подтверждает Михась. И делает попытку встать.
- Нет, нет! Лежи! Тебе еще надо лежать. Я сейчас приведу тебя в порядок.
В руках у женщины бутыль и вата.
- Не надо. Я, я... я встану, - упирается в пол руками Михась.
- Нельзя, нельзя! Подожди.
Но он встает. Голова его теперь возвышается над люком.
- Молодец какой! Действительно встал. Неужели ты можешь стоять?
- Могу.
Михась оглядывает большую комнату, оклеенную пестрыми обоями, увешанную множеством фотографий. Кажется, что где-то когда-то он уже видел точно такое помещение. Но где, когда - вспомнить не может.
- Ну вылезай, если хватит силенок, - ласково гладит его по спине женщина.
Он встает на ступеньки лесенки. Женщина чуть поддерживает его. Он наваливается животом на кромку Пола и - вылезает.
14
Как хочется жить, когда светит солнце, - пусть осеннее, не очень яркое, но все-таки - солнце.