Михась встает на колени, преодолевая режущую боль, хватается за край стола и подымается во весь рост. У него кружится голова, слегка подташнивает. Как бы он не упал. Но женщина, уже вылезшая из подполья, подставляет ему табуретку и трогает его за плечо:
- Садись.
Она необыкновенно красивая, эта женщина. Или это только кажется Михасю. Нет, она в самом деле красивая в каждом движении - высокая, гибкая, полногрудая, с белокурой взбитой прической, в голубоватом, с крапинками платье.
И у нее удивительные глаза - синие-синие, как нарисованные на фарфоровом блюдце.
Даже люди очень взрослые, душевно сильные, давно привыкшие с настойчивостью и суровостью управлять собственной судьбой, порой впадают в такое состояние, когда им хочется, чтобы кто-то иной подумал о том, что будет с ними хотя бы через день или час, даже в том случае, если этот день или этот час будет грозить им серьезными неприятностями. Это усталость. Она может быть длительной или краткой, как болезнь. И нет ничего странного в том, что Михась, как ребенок, доверчиво отдался заботам этой женщины, еще не сообразив, кто она, и не особенно стараясь сообразить это.
В некотором отдалении от него у стены - шкаф с зеркалом, вделанным в дверцу.
Михась невольно вытягивает голову.
- Хочешь посмотреться в зеркало? - улыбается женщина. - Нет, нет, погоди, я сначала приведу тебя в порядок. Обстригу. Ты зарос просто кошмарно. Потом вымою голову.
В руках женщины над ухом Михася уже щелкает машинка для стрижки волос.
- Не... не надо, - чуть отодвигается Михась. - Не надо совсем обстригать...
- Только подстричь? Подумайте, какой франт! - улыбается женщина. - Ну, как хочешь. Только подстричь хорошо я, пожалуй, не сумею. Но попробую...
Машинка, щелкая, скользит по затылку Михася. Он наклоняет голову.
- Если будет больно, скажи. Не могу понять - у тебя, кажется, ссадины на голове? Была кровь.
Михась не думает о ссадинах, не чувствует боли ни в коленях, ни в боку. Он думает о том, как красива и необыкновенна эта ласкающая его молодая женщина.
Таких он никогда еще не видел. Такие женщины бывают разве что в кино. Но там они далеко, неправдоподобно далеко.
А тут он непрерывно чувствует ее присутствие и сладко щурится и от солнца, остановившегося как раз против окна, и, просто скажем, от счастья.
Вероятно, людей, перенесших душевное и физическое потрясение, можно лечить не только лекарствами, не только травами, но и красотой, но и чувственным удивлением, вдруг подымающим из глубин человеческого существа такие силы, которые могут противостоять почти любым недугам вопреки предположению самых опытных докторов.
Женщину эту он, конечно, никогда не видел. Но она ведет себя с ним как давняя, очень близкая его знакомая. Она даже знает, как его зовут.
- Минуточку, Михась. Сейчас кончаю. Еще одна минуточка. Потерпи, пожалуйста...
А он готов так просидеть сколько угодно. Только бы она касалась его своим платьем, своими удивительно душистыми и прохладными руками.
Михась сидит как загипнотизированный. И женщина, щелкающая машинкой, а потом действующая длинными ножницами и расческой, может быть не подозревая об этом, конечно, не подозревая, наполняет все еще дремлющую его душу невыразимым трепетом, жадным желанием жить.
Нет, у него больше ничего не болит. Даже колени не болят. Во всяком случае, он этого не чувствует. Он сидит не двигаясь, почему-то даже не решаясь хоть чуточку пошевелиться.
Наконец она говорит:
- Все! Раздевайся. Сейчас буду тебя мыть. Снимай рубашку. Дай я тебе помогу.
- Не надо, - не очень решительно двигает рукой Михась, невольно нечаянно касаясь ее бедра, и сам пугается этого движения. - Не надо. Зачем?
Женщина как бы удивляется, просияв печальной улыбкой:
- Михась, ты что, меня стесняешься? Доктора же ты не стесняешься. А я сейчас была бы доктор, если б не война. Я никогда не думала, что ты такой...
- Я не стесняюсь. Но зачем?
- Затем, что надо помыться. И пока никого нет, я тебя тщательно осмотрю. Я должна тебя тщательно осмотреть. У тебя могут быть серьезные травмы, ну ушибы...
- Нету у меня ничего.
- Ну-ну, не разговаривай. Давай снимем хотя бы рубашку. Надо снять. И спорить не о чем...
И она действует так, что он как бы теряет способность к сопротивлению. Хотя ему стыдно. Если б была какая-нибудь другая женщина - не такая красивая, не такая нарядная.
- У меня сегодня день рождения, - говорит она. - И ты сделал мне большой подарок - открыл глаза, зашевелился. Я очень боялась за тебя. Ты сначала даже не реагировал на уколы...
Это неверно. Он, конечно, реагировал. Но ему причудилось в глубоком обмороке, что это сестренка Антонина щиплет его, маленького, под столом. Ему много чего причудилось, когда он лежал в подполье.
- Я два раза открывала продух, чтобы освежить тебя воздухом.
А Михасю казалось, когда его обдувало из продуха, что он облысел и как будто от этого стынет голова.
- Ну вот теперь хорошо. Молодец! Пойдем за печку. Брюки снимешь потом.
Это очень торжественное слово для того, что женщина называет брюками. Михась только теперь заметил, что штаны сильно разорваны. Или это кто-то их изрезал.
За печкой стоит жестяная ванночка, в которой обычно купают ребят и стирают пеленки. Она стоит на полу. А рядом ведро с горячей водой - на примусе. Вот что шипело, когда Михась сидел в подполье. И тут же мешок Михася. Конечно, это его мешок. Откуда он взялся?
- У тебя там, я видела, зубная щетка и порошок. Почисти зубы. Можешь почистить зубы?
- Могу. Только мне надо... только мне надо... выйти.
- Выйти? Ну что же, выйди. Это очень хорошо. Только на улицу выходить сейчас нельзя. Выйди в сени. Там - ведро. Иди, не стесняйся. Ну что ты какой странный? Я же все понимаю. Я сейчас была бы доктор. Странный какой. А я тебя так уважаю. Даже люблю...
Уж лучше бы она его не любила. И не говорила все это. И не была бы такой красивой. Откуда она достала его мешок?
Михась уходит в сени. Он идет покачиваясь. Потом возвращается. И видит на стене большой портрет. Усатый, суровый мужчина в матросском бушлате, из-под которого виднеется полосатая тельняшка. Так это ж Бугреев Василий Егорович. И близко другая, тоже большая, фотография - Василий Егорович сидит рядом с женой Софьей Казимировной. Подле стоят их дети. Вот этот самый высокий, наверно, Виктор, а этого отец называл Егорушкой. На коленях у матери, конечно, Феликс. Такой же носастый, остроносый, как мать.
Эти фотографии Михась видел здесь еще до войны. После, во время войны, он ни разу не входил в дом Бугреева. Как-то это не случалось. Всякий раз, когда он сюда приходил, они с Бугреевым встречались во дворе или в мастерской. Даже однажды летом, когда он ужинал у них, это тоже было во дворе под навесом. У них была там летняя кухня. Они и ели там. Только до войны Михась раза четыре или три был у них в доме.
Теперь понятно, где он сейчас. И эта женщина - просто Ева. Что же Феликс говорил, что она как конь. Она как киноартистка. Да и не всегда еще увидишь в кино такую красивую.
- Голову я тебе помою. А дальше, если стесняешься, сам мойся. Но сними брюки. Я их сейчас же выстираю и потом постараюсь починить.
За печкой, над умывальником, на стеклянной полочке стояли разные затейливые флакончики и лежали два куска мыла; один - в обертке, другой уже начатый. Вот отчего у Евы такие душистые руки. От немецкого мыла. Это нетрудно угадать по обертке, что мыло - немецкое.
"У нее пестрота в голове, - вспомнил Михась слова Василия Егоровича. Разные кофточки и побрякушки".
Что-то недоброе блеснуло в сознании Михася. И он даже заметил, искоса взглянув на Еву, что она, пожалуй, не такая уж во всем красивая. У нее в лице, где-то у рта, какая-то простоватость, что ли. И она, как девочка, слегка шепелявит. А на носу - веснушки и красноватые черточки. Она, наверно, какой-нибудь едучей мазью выводит веснушки. И губы чуть вывернутые некрасиво. Но это уж Михась все осветил тем недобрым, что блеснуло в его сознании, заметил то, что совсем почти незаметно. И сам подумал, что не прав, покорно наклонив голову над тазом, поставленным рядом с ванночкой.