Часть первая
СИГНАЛ БЕДСТВИЯ
1. Оультонская незнакомка
Джонамо брела по центральной просеке Оультонского заповедника. Ее удлиненные черные глаза были полны слез, плечи заострились, и вся изящная, хотя слегка угловатая фигурка, лицо с тонкими, не вполне правильными чертами, поникшая голова с тяжелой копной вьющихся смоляных волос выражали отчаяние.
«Как жить дальше? — спрашивала себя женщина и не находила ответа. — Кому я теперь нужна, и кто нужен мне? Одна на всем Мире… Хотя вокруг люди, много людей — рациональных, всем довольных. Кто сделал их такими? И вправе ли я быть им судьей?» В заповеднике было пустынно. Сумрачная просека, обрамленная подступившими к ней с обеих сторон деревьями, уходила вдаль, и, казалось, нет ей конца, как охватившему Джонамо отчаянию.
Одиночество не тяготило. Наоборот, в поисках его она и забрела сюда, подальше от чужих взглядов, полных показного сочувствия, а на самом деле безразличных к ее горю. Люди Мира, привыкшие к урбанистической культуре, предпочитали девственной красоте заповедника псевдоприроду городских скверов. Сейчас это не огорчало Джонамо, как прежде. Ей хотелось скрыться от всех, раствориться в природе. Хотелось лечь в траву, стать былинкой — одной среди множества подобных. И ни о чем не думать…
Мысли воспринимались, как физическая боль. Они концентрировались на утрате, сведенные в одну точку увеличительным стеклом воспоминаний. Это были светлые воспоминания. И тем большее страдание причиняли теперь, когда связанные с ними события навсегда остались в прошлом.
Память собирала воедино лучи света, но трансформировала его в беспросветную черноту. И не ослепительный зайчик согревал душу — вязкий холод заполнял ее, вытесняя остатки тепла, вымораживая ростки жизни.
Глухо шумела листва гигантских аугарий, и Джонамо подумала, что вот так же они переговаривались и до ее рождения, и несколько веков назад, а их предки и миллионы лет назад, когда на Мире еще не существовало человека, и вся планета представляла собой сплошной заповедник. Но будет ли слышен здесь шелест листвы через сто лет? Не сочтут ли люди излишним само существование последнего из заповедников — Оультонского национального парка, как именовали его в те, уже далекие, времена, когда Мир был разделен на сотни больших и малых стран?
Рыжий лисенок вырвался из чащи и стремглав бросился к Джонамо. От неожиданности она вскрикнула. В шаге от нее лисенок круто изменил направление, отбежал, снова метнулся вперед, затем опять назад, выписывая звездчатую фигуру, лепестки невидимого цветка, в центре которого замерла ошеломленная женщина.
«Он голоден», — поняла, наконец, Джонамо и пожалела, что не захватила с собой ничего съестного, хотя все эти дни ей было не до еды.
Она даже удивилась, что может еще испытывать какие-то чувства, кроме душевной боли. Ей захотелось вдруг взять на руки живой огненно-рыжий пушистый комок, прижать к груди и гладить, гладить, гладить мягкую, остро пахнущую шерстку.
— Иди ко мне… ну, иди же!
Но лисенок не давался в руки, а лишь продолжал метаться вокруг Джонамо, то ли действительно выпрашивая пищу, то ли играя.
Послышался низкий, быстро приближавшийся гул. Женщина машинально повернула голову и увидела большой сигарообразный гонар, который несся по просеке, пригибая траву воздушной струей. Джонамо сделала шаг назад, но в этот момент ее взгляд упал на лисенка. Ошеломленный, а возможно, и парализованный необычным звуком, он, вместо того чтобы убежать, замер, распластавшись поперек дороги.
Подчиняясь не рассудку, а властному подсознательному импульсу, Джонамо кинулась к лисенку, схватила его и, поскользнувшись, упала ничком. В тот же миг над головой ухнуло, по лицу промчалась струя теплого воздуха, а затем, невдалеке, послышались следующие друг за другом глухие удары, словно что-то грузно шлепнулось, подпрыгнуло, снова шлепнулось, и так несколько раз.
Она разомкнула веки, не выпуская прижавшегося к ней лисенка, попыталась встать, но, ступив на поврежденную при падении ногу, ойкнула и вновь опустилась в траву.
— Вы живы? — раздался встревоженный голос.
Джонамо подняла голову. На краю просеки неуклюже раскорячился гонар с осевшими амортизаторами.
— Вы живы? — повторил, подбежав, немолодой человек. На его гладком лбу под прядью волнистых серебряных волос виднелась свежая ссадина.
— Вот, — она виновато протянула ему лисенка.
— И из-за этого вы рисковали жизнью? — изумленно спросил седоволосый.
Джонамо выпустила животное. Лисенок, потряхивая головой, сделал несколько неуверенных шагов, потом ринулся прочь.
— Теперь он будет жить, — все еще виновато сказала Джонамо.
— Ну, знаете… А о себе вы подумали? Еще бы миг и… Никогда больше так не делайте!
— Иначе я не могу.
— Вот как? — он с интересом взглянул ей в глаза, но, словно обжегшись, отвел взгляд. — Оказывается, есть еще на свете такие… такие…
— Договаривайте, не стесняйтесь!
— Да нет уж, пожалуй, ни к чему. Покажите ногу. Ничего страшного, обыкновенный вывих. Придется чуточку потерпеть. Все! А вы молодец, даже не вскрикнули. Вставайте. Ну, как? Можете ступать?
— Кажется, могу. Спасибо вам…
— Чего ради вы забрели в такую глушь? Не выберетесь. Подвезти?
— Не надо, я сама.
— Как знаете.
Человек с серебряными волосами, не оборачиваясь, пошел к гонару.
2. Стром
Он проснулся среди ночи, словно от кошмара, но так и не смог вспомнить, что ему снилось и снилось ли вообще. Нет, не кошмар, а острое чувство утраты вырвало его из глубины сна. Оно не оставляло Строма с тех пор, как он оказался здесь, на Утопии. Пора бы привыкнуть! Однако не привык и вряд ли когда-нибудь привыкнет…
Стром провел руками по телу, задержавшись на глубоких рубцах, которые избороздили его еще в молодости. Взорвался хронокомпрессор — нельзя было запускать на свой страх и риск неотлаженную экспериментальную установку.
Поторопился…
Как часто он спешил, когда следовало выждать. Поспешил жениться, точно боялся никогда более не встретить женщину. И многие годы жил бок о бок с совершенно чужим, даже чуждым человеком…
Стром прислушался к себе: ничего не болело, сердце билось размеренно.
Тишина. Транквиллор в положении «Полный покой». А покоя нет.
Он нащупал сенсор хранителя. Высветилась вязь абсолютограмм. Все зеленые: организм в норме. Казалось бы, к чему думать о здоровье, если жизнь, по существу, кончилась? Какая разница, когда умереть — через двадцать лет или сегодня, — ведь ничего полезного для людей он уже не совершит. Да и разочаровался он в людях. Вымерли они, что ли, остались одни людишки…
И не внове для него это тягостное чувство. Так что же ты разволновался, Стром? Предчувствуешь надвигающуюся беду? Но подумай сам: большей беды, чем та, что постигла тебя, не существует!
Стром выпил глоток бенты, решил было включить гипнос, но передумал.
Покряхтывая, встал, потер онемевшую поясницу. Подошел к стене, мысленно задал зеркальное отражение, всмотрелся.
Перед ним стоял Стром-двойник, глядел в упор, изучающе, недружелюбно.
Аскетическое, с глубокими, словно вырубленными, складками около тонких, бесцветных губ лицо, желтая пергаментная кожа туго обтягивает острые скулы.
Под глазами мешки, а сами глаза васильковой синевы, не успевшие отцвесть, помутнеть. Волосы серые, с тусклым отливом. Высокий лоб с пролысинами.
Сросшиеся клочковатые брови. Морщины.
— Паршиво выглядишь, — брезгливо сказал Стром, — Никогда не был красавцем, но сейчас… Мумия, ожившая мумия! Смотреть тошно. Ну, что уставился? Пошел вон!
Стром вышвырнул двойника, а стене приказал распахнуться настежь. Открылось усеянное звездами, еще не начавшее светлеть небо.
С изначальной остротой он ощутил отчаяние.
«Боже, куда меня занесло! Зачем? Кому нужно мое одиночество?» Душу пронзало нелепое, карикатурное нагромождение светил. Напрасно искать в нем Эллипс, Добрую стаю, Дельту — их нет… Вернее есть, но изуродованные до неузнаваемости непривычным ракурсом. Мешанину звезд пытались отождествлять с созвездиями Мира, но привычные названия звучали кощунственно, как если бы святым словом «мать» удостоили ненавистную мачеху. Оттого и отпали, не прижившись, имена-фальшивки, оставив после себя шрамы — кодовые сочетания букв и цифр, не вызывающие эмоций.