Мозговой центр разрабатывал альтернативный вариант помощи гемянам, в основу которого была положена идея мыслепортации, высказанная Боргом при его первой встрече со Стромом и Игиным. Казавшаяся вначале абсурдной, она увлекла ученых-утопийцев, послужила поводом для яростных дискуссий и вот теперь претендовала на практическое воплощение.
Сам Борг не участвовал в спорах. Он лишь хмурил кудлатые брови, когда кто-либо подвергал идею нападкам, или одобрительно сверкал глазами, шепча себе под нос:
— Браво, юноша! Вот это по-моему… мгм…
Но когда, запутавшись в аргументах, спорщики обращались к его авторитету, Борг несколькими фразами, иногда серьезными, чаще насмешливыми, вносил в предмет спора абсолютную ясность.
Пришел день, и дискуссии иссякли, теория приобрела законченность, и встал вопрос о решающем эксперименте. Его главная участница была давно уже определена, хотя пока еще не догадывалась об уготовленной ей роли.
Посвящать ее в задуманное мозговым центром рискованное предприятие не спешили, потому что знали: ради спасения людей Джонамо не пожалеет жизни. К тому же обсуждать столь важный вопрос по радио считали неудобным.
Наконец Борг начал проявлять нетерпение.
— Вам нужно лететь на Мир, — торопил он Строма.
— Пусть летит кто-нибудь другой.
— У всех нас есть мгм… амбиции. Подымитесь над ними, говорю я вам!
— При чем здесь амбиции? — возмущался футуролог, однако в душе сознавал, что старик прав.
Стром никак не мог преодолеть психологический барьер: он до сих пор испытывал болезненное чувство, вспоминая о том, что пережил на Мире.
Рассудок убеждал, что времена изменились, его теория восторжествовала и ему воздадут по заслугам, но стыд за себя, за свое поведение в разговоре с Председателем оказался сильнее.
Лететь на Мир неожиданно вызвался Игин.
— Соскучился, сил моих нет, — багровея от смущения, признался он Строму.
Последние месяцы Игин буквально расцвел. Работа в Совете специалистов увлекла его. Пожалуй, ее масштабы были внушительнее, чем на Мире, где он отвечал за единственный, пусть и очень важный, индустриал.
Здесь же предстояло создать промышленный потенциал целой планеты!
В этом деле нашлось немало знающих и энергичных помощников. Игин диву давался, каких резервов, ничуть не жалеючи, лишил себя Мир. Почему человек оказался там в каком-то ущербном, зависимом положении? Казалось бы, все делалось для его блага, он был центром вращения многочисленных колесиков, каждое из которых служило ему верой и правдой, однако сооруженный им механизм связал своего создателя по рукам и ногам, подчинил собственному ритму, отбил вкус к инициативе.
И вот Мир вслед за Утопией выходит из оцепенения, и сердце Игина рвется к нему, встающему с сонного ложа…
— Смотрите, не останьтесь там, — с ревнивой подозрительностью предупредил Стром. — Это было бы предательством по отношению к Утопии, ко всем нам!
— Сто лет мечтал остаться! — вознегодовал Игин, еще более багровея при мысли, что футуролог распознал самое заветное его желание.
Игин улетел с первым же звездолетом, замучив напоследок помощников множеством инструкций и сам получив не меньше от мозгового центра. 20. Возрождение На фоне громадного, сияющего черным лаком рояля Тикет казался мотыльком, порхающим по клавишам. Ноги в репленовых рейтузах не доставали до педалей.
— Не тряси рукой, — терпеливо повторяла Джонамо. — И не прогибай пальцы.
Ладонь должна быть такой, будто ты держишь мячик. Вот, смотри…
— Надоело играть гаммы! — взмолился Тикет. — Меня заставляете, а сами никогда…
— Ты ошибаешься. Когда я училась, то играла гаммы и этюды целыми днями. Без этого невозможно развить технику.
— Я не понял, что развить?
— Технику игры. Ты ведь мечтаешь стать музыкантом, правда?
— Конечно, мечтаю. Я же сам пришел, после того как мы с Бангом… Ну, вы знаете, о чем я говорю.
— У тебя отличные способности. Талант… А вот у Банга, к сожалению, не оказалось музыкального слуха. Жаль, он славный мальчик.
— Он будет звездолетчиком, не верите?
— Верю, — улыбнулась Джонамо. — Только сначала вам обоим надо вырасти. А пока… помнишь наше условие?
— Помню. Стараться и… как это?
— Совершенствоваться.
— Я стараюсь… — вздохнул Тикет. — Но почему-то не получается…
— Обязательно получится. Нужно лишь работать. Много и упорно.
Джонамо переживала, что ей пришлось отказать Бангу. Она считала, что каждый, независимо от степени таланта, имеет право заниматься музыкой, хотя бы для себя, для удовлетворения душевной потребности, самосовершенствования. И так будет. Но пока приходится отбирать самых одаренных учеников, иначе ей не справиться с первоочередной задачей.
Теперь у нее не было недостатка в последователях. Они горячо пропагандировали ее искусство, которое было адресовано не интеллектуалам от музыки, не гурманам, смакующим изысканные созвучия, а всем людям и преследовало благородную цель: привить им всеобщую любовь к прекрасному, взломать состояние сытого довольства, вернуть интерес к переменам, жажду свершений.
Но искусство не может быть односторонним. И как бы ни была хороша музыка, она не в состоянии заполнить эстетический вакуум. И вот — впервые за много лет! — появились поэты. Взяли давно забытые кисти художники.
Еще недавно поэзию считали чей-то вроде извращения: зачем втискивать живую речь в искусственные рамки, рифмовать ее? Разве в жизни кто-нибудь говорит стихами?!
Люди не понимали, что поэзия — это не размеры и не рифмы, а умение выразить словами движения души, недоступные даже для самых чувствительных электронных датчиков. Сущность поэзии подменяли ее внешней стороной…
А живопись вообще представлялась воплощенной нелепицей. Какой смысл малевать увиденное со свойственной человеческому восприятию приблизительностью, если существуют абсолютные способы запечатлеть действительность, и не на плоскости, а в объеме, и не с помощью нестойких красок, а посредством цифрового кода в памяти компьютеров, с гарантированным сохранением неискаженной цветовой гаммы!
Так рассуждали рациональные современники Джонамо, пока она не взорвала своим поразительным искусством, казалось бы, несокрушимую цитадель их представлений. И, как часто бывает, обращенные в новую для них веру, они стали ее апологетами.
На Мире началась эпоха Возрождения, и ее первозвестницей была Джонамо.
— Вот видишь, родная, у меня уже есть и последователи, и ученики, — могла она с полным основанием сказать матери. — Хорошо-то как! Я такая счастливая…
Джонамо и впрямь впервые за многие годы чувствовала себя по-настоящему счастливой. И причина заключалась не только в том, что торжествовало дело ее жизни. Ктор исподволь, незаметно стал самым дорогим и близким ей после матери человеком.
Она знала, что Ктор любит ее, хотя он ни разу не заговорил о своих чувствах. Деликатный от природы, он боялся оскорбить Джонамо признанием: понимал, как много значит для нее покойный муж.
Его опасения были напрасны. Муж уже давно стал частицей души Джонамо, полноправно вошел в ее «я». Он жил и будет жить, пока жива она. И новое, вспыхнувшее в ней чувство не имеет ничего общего с предательством. Нет, это не измена памяти о человеке, когда-то давшем ей полноту счастья!
Джонамо не подозревала, что существует еще одна причина, объяснявшая нерешительность Ктора: потерпев неудачу в первой любви, он не хотел снова встретить отказ. Будучи гордым и уязвимым человеком, Председатель не мог бы тогда видеться с Джонамо, а это было выше его сил.
А сейчас он пользовался любой возможностью повидаться с ней: иногда, злоупотребляя председательским правом, приглашал ее к себе, но чаще приходил сам. Они подолгу разговаривали. Ктор постепенно привык советоваться с Джонамо, как советовался с компьютерами.
Кстати, в своем отношении к компьютерам он не ударился в другую крайность.
Просто ничего из их советов не принимал на веру. Свод компьютерных программ охранялся законом. Своей властью Председатель не мог вносить в него изменения. Но он выносил поправки на референдум, и в большинстве случаев их утверждали. И «психология» компьютеров понемногу менялась…