— Как же тут не загрустишь?.. Разве мне надо на плавку восемь часов? Лом не тот пошел. Стружка проклятая...
— Так это же очень хорошо! — Весело воскликнула Лида. — Дай бог, чтобы и не было никогда другого лома.
— Как это?.. В каком смысле?
— В прямом. Чтобы войны больше не было.
Кузьмич на минуту задумался.
— Гм... Таки правда. А что же, всегда стружка?
— Вот над этой проблемой и работает ваша Валентина. А вы пошли на нее жаловаться. Мол, своими опытами сталеварам мешает...
Лида лукаво закрыла глаза. Полоска на ее волосах при ярком солнечном освещении казалась белее, чем обычно.
— Да, мешает... Скажи, ты сделаешь анализ за три минуты, когда над твоей головой кто-то нависнет и что-то тебе будет шептать?.. Так и сталевары. Мне корреспонденты меньше мешают, чем она. Ибо чужие люди, мне до них дела нет. А на Валентину больно смотреть, когда у нее не клеится. Только делаю вид, что не замечаю. — Потом он добавил спокойнее: — Будь здорова... А жертвой науки быть не хочу.
Лида пошла к трамвайной остановке, а Кузьмич продолжил свой путь.
Валентина была неродной дочерью Гордого. Давно он взял ее в свою семью — еще в голодный двадцать первый год.
Кузьмич как раз вернулся с фронта. Надо к работе приступать, а есть нечего. Как ему больно было смотреть, когда его любимая Прасковья Марковна, тогда еще совсем молодая, шатаясь, шла на луга, чтобы нарвать конского щавеля!.. А потом мелко его шинковала, варила, чтобы не таким горьким был, отжимала в руках, скупо посыпала ржаной мукой и пекла из этого варева вязкие зеленоватые лепешки... Эх, Прасковья! Самому лучше умереть, чем смотреть, как ты их жуешь. А ты даже не жаловалась...
Как-то пошел Кузьмич в степь и вернулся домой с ведром вареного мяса.
— Садись к столу, жена... Заячье гнездо нашел. Семеро зайчат. Даже сварил в степи, чтобы тебе меньше хлопот...
Для Прасковьи это было настоящим праздником. Она даже не ругала мужа за то, что он лишил ее наслаждения самой приготовить этих зайчат. А Кузьмич смотрел в ее молодое красивое лицо, освещенное радостью, и на его глазах выступали слезы. Он не выдержал, встал из-за стола, вышел в сарай — чтобы Прасковья слез его не видела. Но за минуту она налетела на него и защебетала, как ласточка:
— Что ты?.. Тебе же так повезло. На целую неделю хватит...
До сих пор не знает Марковна, что она ела не зайчатину, а мясо суслика. И до самой смерти не скажет ей этого Кузьмич.
Вышли они из сарая, посмотрел Кузьмич на жену.
— Нет, так нельзя. Сделаю тележку, пойду по селам...
Натащил жести из руин, наделал тазиков и ведер, набросал в тележку, запрягся в нее и пошел от села к селу.
И раньше знал Кузьмич, что за злые звери — кулаки, а теперь он возненавидел их всем своим солдатским нутром. Рабочие и беднота пухли от голода, а у них кладовые ломились от хлеба. Все его существо бунтовало — это им, обжорам, ты должен отдать труд своих рук?.. А за что же тогда воевали? За что в окопах мерзли и, как огурцы в рассоле, в Сивашской воде кисли? Неужели на них управы не будет?..
Через несколько недель возвращался Кузьмич домой. Когда выезжал, ведра и тазики на возку не помещались, приходилось веревкой увязывать. А теперь тележка почти пустая — где-то на дне небольшой мешок с мукой. И все же настроение у Кузьмича лучше... Везет он свою тележку между заборами незнакомого села. Смотрит — голый ребенок по лебеде ползет. И такой же он толстый, неуклюжий... Взял он девочку на руки, а она уже и не плачет. Только ротик кривит, что хочет заплакать, а не может... Кузьмич ходит, спрашивает по дворам — чья?
Какая-то баба вышла с ведрами к колодцу.
— Это, — говорит, — вдова за этим забором живет. Она взяла себе в соседнем селе девочку. Отца бандиты убили, а мать умерла от голода. За дочь себе взяла...
Идет Кузьмич к той вдове. Хата на курьих ножках, со всех сторон лебедой заросла. А у порога на лебеде листья ободрано... Это что — для поросенка? Или и здесь... Зашел в небольшие сени, слепленные из снопов сухого тростника.
— Эй, хозяйка... Возьми свою дочь.
Никто не отзывается. Ступил Кузьмич в хижину. Чисто, побелено. Пол тимьяном посыпан. Так приятно пахнет... Видно, хозяйка чистоту любит. А в доме нет никого... Что тут делать? Не сидеть же тут и хозяйку поджидать. Ведь у Кузьмича не близкая дорога.
А что это на скамье за столом — не куча ли белья лежит?.. Шагнул Кузьмич, посмотрел... Э-э, да это же хозяйка. Все на ней белое, чистое, а она лежит, не дышит... С голоду умерла. А ребенок, наверное, сам из хаты выполз... Такие дела.
Похоронили ее люди, а Кузьмич взял ребенка, намостил ей на тележке сена и повез домой. А когда зашел в дом, сказал Марковне:
— Ну, Марковна, дочь тебе привез.
Марковна осматривает ребенка, купает в корыте, а сама и сердится, плачет:
— Где ты взял ее, такую толстую? На каких хлебах она отъедалась?..
Начали кормить ребенка. Что за чудо?.. Чем больше ее кормишь, тем больше худеет. Как же ее в селе кормили?.. Только потом уж поняли, что она не толстая была, а опухшая от голода.
А теперь какая умница выросла! Что-то изобретает... Это хорошо, что она изобретает, да, пожалуй, рано она со своим изобретением на люди показывается. Чтобы осечки не получилось. Зря Лида думает, что Кузьмич не понимает пользы от ее изобретения. Понимает. Как это называется? Ин-тен-си-фи-кация мартеновского процесса. Трудно произносится первое слово. Только бы у нее получилось!.. Может, тогда и эта пакостная стружка скорее плавилась бы... А то берется лепешками. И огонь те лепешки не угрызает... Жуешь в мартене этот проклятый корж без аппетита, как когда-то лепешки из конского щавеля...
3
Пройдя через весь мартеновский цех, мимо завалочных машин, Лида поднялась по металлической лестнице на второй этаж и оказалась в лаборатории.
Экспресс-лаборатория, как и весь мартеновский цех, работала непрерывно круглые сутки. То с одной, то с другой печи по пневмопочте поступали небольшие круглые болванки — пробы стали. Где-то около своей печи сталевар закладывал такую болванку в деревянный снаряд, вкладывал этот снаряд в специальную трубу, щелкал затвором, нажимал рычаг — и снаряд подавался сжатым воздухом через весь мартеновский цех в лабораторию, где его принимали лаборанты. Это было новинкой отечественной техники, и лаборанты изрядно гордились своей пневмопочтой.
В лаборатории сталь попадала под сверлильный станок, где из нее вынималось несколько граммов стружки. Затем в небольшом фарфоровой лодочке взвешивался один грамм стальной стружки, к ней добавляли свинец и сжигали эту смесь в специальных электрических печах. У каждой печи стояли высокие стеклянные бюретки, наполненные специальной жидкостью, окрашенной метилоранжем. Газы от сгорания металла попадали в эту жидкость, происходили соответствующие реакции, помогающие определять процентное содержание серы и углерода в присланной пробе. Все пять печей, стилоскоп и фотоколориметр должны были осуществлять анализ пробы за две-три минуты, чтобы через пять минут мартеновская печь имела точный анализ новой плавки.
Лида работала лаборантом, а Валентина инженером-исследователем. Для работы над изобретением им была отведена специальная комната рядом с экспресс-лабораторией.
Лида разделась, поздоровалась с лаборантами, надела белый халат и прошла в комнату Валентины, которой помогала делать анализы.
Только села за столик и склонилась над анализами, как скрипнула дверь, послышались легкие шаги. Не поворачивая головы, она сказала:
— Здравствуй, Валюша!
Ответа не услышала, но тут же оказалась в крепких объятиях Ивана Солода, на цыпочках подкравшегося к ее столику.
— Невыдержанный, что двадцатилетний парень, — сказала она, вырываясь. — Сядь там...
Солод отошел, сел на стул в углу комнаты.
— Я пришел попрощаться. Через час выезжаю в Москву.