Прямо за дубом, досадно лишенным разбойников, но не лишенным сов и летучих мышей, которых Коля никогда не видел, если они только не отражались в автомобильной фаре, начинался лес. Уныло спадали к земле мокрые ветви орешников, и сквозь них что-то темнело. Там ствол дерева, там большая черная лошадь на высоте десяти метров над уровнем Колиных надбровных глаз, которые (в отличие от подлинных) иногда все-таки устремлялись наверх, туда, где из веток им подмигивали другие какие-то глаза, а еще какие-то строили глазки. И выше, еще выше, чем Коля мог бы увидеть даже надбровным зрением, на земле лежало дерево. Оно упало в прошлом году, и теперь по нему можно было ходить, раскинув руки и балансируя. Однако на нем сидели трое. Они пили из горлышка уже вторую бутылку хорошего самтрестовского вермута, белого, густо булькающего, когда рот отрывается от липкого горлышка. А на закуску у них были зеленые яблоки, в которых чернели зернистым содержимым горькие норки. Один из пивших вермут носил очки, и в них плавали, как в осенней луже, резные темные листья, целый ворох, точно в ненавистном зеркале Иродиады, куда время от времени смотрел второй. Этот второй хотел сикать. Именно детское слово тонким прутиком устроилось на жоме его пузыря и подхлестывало его басом высказывать другое, грубое, готовое всегда бестактно шуметь прошлогодней листвой и взбираться несколько вверх по зеленой. Но он боялся. И ему стыдно было сознаться, что он боится огромной черной лошади, которая хорошо видна ему сквозь мутные опахала орешников. Он хорошо знает, что эта лошадь трехногая и одноухая, а глаз у нее вовсе нет. И она не ходит. Высокая черная лошадь стала пугать его не так давно. Раньше у него были другие страхи, например, морж или хобот, но это из журналов, и они не шли ни в какое сравнение с черной лошадью. Третий тяготился обществом этих двух, но с удовольствием пил вермут, находя языком стеклянный шов на горлышке бутылки. Ему показалось, у первой на этом шве сидел какой-то бугорок, похожий на устьице слюнной железы у него во рту. Ему казалось, что этот бугорок не из стекла, а из мяса, и он проверил пальцем и убедился в ошибке. И потом ему попалось какое-то яблоко с едва различимой дорожкой от чьей-то когтистой лапы. Начиналась дорожка у черенка, совсем пропадала на боку и снова заметно краснела вокруг черной дыры, из которой коготь выцарапал личинку. И он вертел это яблоко, и вдавил в него большой палец, и спросил себя, можно ли такое есть.
Между ними происходил неприятный ему разговор. Ему не хотелось думать о смерти. В сущности, эти двое, тот, что в очках, и тот, что хотел сикать, перед каждой смертью были еще совсем детьми и не умели страдать в ее присутствии. Вот почему разговор пришелся к хорошему вермуту, как блинчики, которые макают в жидко разбавленный мед. Долгой и теплой осенью прошлого года, на дороге, проложенной, будто под песенку из «Flying Inn», случайно погиб один наш общий знакомый. Эта гибель была первой, и долго-долго потом она оставалась единственной, поэтому даже теперь, спустя двадцать лет с хвостиком, она заставляет себя почитать и вспоминать израненное лицо человека, одетого в сизый костюм, каких он никогда не носил. Этот костюм и был всего поразительней. За вермутом и яблоками разговор перешел рамки пристойности, а точнее, перестал быть искренним, я отчетливо услышал, как эти двое боятся за себя, уже чувствуют себя лежащими в земле, и я искал языком на горлышке бутылки слюнную железку, подозревая, что такая могла бы их отравить и только так заставила говорить со мной из-под земли. Их подземные голоса отличала вкрадчивость, отчего между моих ботинок проскользнул, конвульсируя ногами и надкрыльями, обезглавленный карабид. А Коля вскинул винтовку.
Это не я оторвал голову жужелице. Не знаю, кто. Когда мы сели на дерево, она уже лежала у самых его корней отдельно от головы. Я только спросил себя, куда делась голова и что это значит, если это вообще что-нибудь значит. И я смахнул жужелицу на листья, она в них провалилась, она в них стала шуршать, а я-то думал, что она мертвая, ведь это логично, если жужелица без головы, то она уже мертвая. Кто бы мог подумать, что с жужелицей это не так? И тогда я подумал, что ей без головы даже тепличней, потому что голова у нее с усами и может укусить. Меня еще ни разу не кусала жужелица. Я сел рядом с Колей и посмотрел в его очки; Коля попросил у меня спички, так как он не курит, а бутылка закрыта такой головкой, что ее надо срезать или огнем. И тут я захотел сикать. А Коля вскинул винтовку. Я захотел сикать, а Коля разогревал головку и обжег себе пальцы, потому что с первой никогда не получится, и он зажег вторую. И на время деревья у него в очках перестали расти, а по краям стекол заплясало такое пламя, что, если бы они были тоже из пластмассы, они бы выпали из оправы, а тогда из Колиных глаз можно было бы глотнуть глоток хорошего самтрестовского вермута. Но вот головка покоробилась, пожелтела и стала мягкой, Коля сказал, что на болгарских бутылках, если вино красное, то и головки красные, а если белое, то головки белые. Почему у нас все белые? Почему не сделать, чтобы на красном было красное, а на белом белое? Я спросил: а как на коньяке? И Коля сказал: на коньяке пускай будут золотые головки. Это бы его устроило. Коля вскинул винтовку. Было два Коли.
Один в очках, другого что-то тревожило. Один слышал голоса, и они не пропали, когда прошел трамвай, другой разогревал головку и сдергивал ее поскорее и протягивал мне, чтобы я хлебнул вермута еще из горячего дома. Еще дома я должен был посикать, а ведь лежал и смотрел журналы, перелистывал картинки: уже не страшные моржи и не совсем страшные хоботы. Доктор Синельников (однофамилец того, кто составил атлас анатомии, малоизвестный психиатр, специализирующийся на вялотекущей) объяснил мне, что целесообразно бояться только такого хобота, который растет из слона. Я рассматривал моржей и хоботы и спрашивал себя, хочу я сикать или не хочу. Птичка надолго зависала над входом в гнездо под выступом крыши и возле цветков фасоли. Потом ее сбивала капля, скопившаяся на неровном краю… Я, конечно, мог встать в дверях на лесенке, на цементной тропинке с оттиском собачьей лапы и моих кед тридцать шестого размера (теперь я ношу сороковой), но тут у калитки прокричал Коля, а над забором взлетела рука с бутылкой вермута. С белой головкой и белой самтрестовской картинкой, внизу которой проходит горчичная полоса, как на сигаретах «Наша марка».
Коля долго не решался стрелять. Он кричал. Или ему казалось, что он кричал. Крик не поступал в пространство. Так бывает во сне: угроза там то и дело лишена голосовых связок, она полощется в беззвучности или разливается еле слышным шелестом. Вокруг Коли голоса образовали такой согласный хор, что его собственному испугу нужно было вырваться пулей. Это был первый выстрел. Мелкокалиберная винтовка – тихий инструмент, и Коля его не услышал. Однако у него были еще патроны, штук пять или шесть, в таком карманчике, пришитом на животе. Там находилась ленточка пипифакса длиной с ладонь и карамель «Взлетная», которую ни за что уже не развернуть, не повредив красных звезд на косых крыльях самолета, и еще серенькие патроны с тупыми свинцовыми пульками, которыми я когда-то рисовал и затушевывал рисунок до полной черноты. А у Коли они лежали в карманчике, пришитом на животе с внутренней стороны штанов, и доставать их было неприлично.
Сначала я рисовал картинки к Ancien Mariner, потом пробовал продолжить Cristabel, но только в картинках. У меня кончились карандаши, и тогда я взялся за патроны от мелкокалиберной винтовки. Пульки оказались благодарными, не хуже, чем Koh-i-noor 8B, остатки свинца я выковыривал ножом, а порох бросал в огонь и смотрел, как он вспыхивает. Серенькие спортивные патроны! Эта большая папка с рисунками – ее даже показать было некому. Вот, например, Коля (в очках) закончил английскую школу и уже учился в аспирантуре, но и он не знал, что такое Cristabel или Ancien Mariner. Во всех была непроходимая ограниченность, казалось, и вермут пили только потому, что он приносит пользу. Даже разговор о мертвом, который все не утихал, и тот носил оттенок какого-то неприятного мне самопознания. И я с нетерпением ждал, когда кончится вермут. Вермут не спешил. Он был густой, наверное, его нужно было чем-то разбавлять. Мертвый являлся Коле во сне, говорил те слова, которые паразитарно отличали его речь при жизни, и вообще, был доволен собой. Мне он не являлся. Я не мог поделиться мертвым сном, а фантазировать ради такого случая не очень хотелось.