Вру, являлся, но Коле и еще кому другому я тогда не смог бы этого рассказать. Отчего-то он стал сниться мне теперь. В первом сне я увидел спуск по улице Крупской между Хлебной площадью и улицей Водников, преобразованный в широкий и выпуклый амфитеатр. Исчезли холодные стены по правой стороне и все деревянные ворота по левой. Ступени лестниц поднимались кругами, а на круглых площадках стояли гнутые стулья, и мне все время приходилось здороваться с мертвыми, которые на этих стульях раскачиваются. В полуподвале, голом и кожаном от диванов, мертвые пили портвейн: от мертвых, рассевшихся на свежем воздухе, их отличало вот что. Они, погибшие молодыми, теперь были одного возраста со мной, и все убеждали меня, что это нормально. Там ведь тоже живут. И тоже старятся. Кончилось тем, что он взял за руку моего сына: я, мол, пойду с ним, прогуляюсь к Шестому причалу, посмотрим на баржи и на водочные крышечки с ушками, золотые и сиреневые, на грузчиков, на желтые одуванчики на откосе под элеватором. Были и другие сны, в которых я вел себя послушно, всегда ему уступал, если он просил налить ему вина или вел меня на прогулку за собой, причем часто шел впереди меня, иногда оборачивался, смеялся или похлопывал меня по плечу, и все это ему я позволял делать. И теперь позволяю. Только брать у них ничего не надо, а то с собой заберут, есть примета. Он был стриженный под горшок, прямые немытые волосы, из-под которых выглядывали только мочки ушей, и носил кожаную куртку совсем современного покроя. Он исхудал там, и только лицо оставалось круглым, а белки сильно выкаченных глаз покрыла красная сетка. И прав был Коля (в очках), он не переставал сыпать своими любимыми словечками. «Я не п-поверю», – было у него чем-то вроде смазки и употреблялось как «бля».
Я плохо слушал. Я только пил вермут и вставлял свое «да», когда меня спрашивали: ты чувствуешь, что его душа где-то рядом? Принимал бутылку, искал языком шовчик и какой-нибудь стеклянный бугорок, который и меня мог бы отравить подземной слюной. Хорошо еще, что из уважения к его душе они говорили тихо, тише живых листьев, чей жадный разговор глотал уже второй выстрел из мелкокалиберной винтовки. Коле стало страшно, и он предупредил их всех, и черную лошадь, и людей с вилами, и парящего дога, который парил сидя, и даже не повернул в сторону Колиной винтовки своей головы – этот дог парил в профиль. А Коля предупреждал его, что если он не примет всерьез его предупреждения и не уйдет, то он прицелится прямо ему в глаз. Прямо ему в глаз, как в тире. Дог недоверчиво покачнулся: может ли быть опасным для него человек в нижнем белье, который не сказал еще ничего значительного? Коля сунул руку в штаны. Сверху я давно уже за ним наблюдал, и мне было смешно. Я ведь не знал, где у него патроны, и не понимал, почему после каждого выстрела он лезет рукой к себе в штаны. Невидимые люди легко взбирались вверх по деревьям, а там раскачивали верхние ветки, и все вразнобой, и я слышал сучья у них под ногами. Некоторые прыгали с дерева на дерево и брызгались. И было весело. Коля, несмотря на свои хорошие очки так и не увидел в руках у Коли мелкокалиберной винтовки. Он сказал: «Надо бы поссать». – «Попы-ы-сать», – подхватил другой. И вот они, на ходу расстегиваясь, двинулись в сторону Коли, Коли в сером спортивном костюме, так похожем на нижнее белье. На каждый шаг у них приходилось по пуговичке.
На Коле были дачные штаны, штаны для дел в саду, к которым шла соломенная шляпа. А так как дел в саду у Коли всегда много, и всюду колышки, и лесенки, и шланги, и там перчатки, а там морковка, еще нежная, а между грядками такие желоба для стока из шифера и жести, то пуговички нередко исчезали, и вот Колина мама пришивала к его штанам свои, от кофточки, похожие на вздутые соски, с таким сморщенным краешком, или от подушки, или от папиных штанов, но те никак не распознаешь: на ощупь они те же, что и Колины. А у меня штаны всегда на молнии, и я так счастлив, что это Коля первый предложил! И я решил, я Колю подожду, и застегнулся снова. Коля в это время шарил рукой в штанах. Он пробовал нащупать там патроны, мои карандаши, которыми я проводил глубокие морщины под глазами сэра Леолайна и его старой суки. Но Коля нащупывал одну карамельку «Взлетную», и мне было смешно, хотя и сейчас немножко обидно, я-то думал, у него, по меньшей мере, пять патронов, а вот, ошибся. А из карамели какой карандаш? И вот я увидел, как Коля в последний раз взмахнул винтовкой, а после того его проглотил тихий левиафан, который удобно устроился в лощинке позади него и ждал своей фортуны, медленно переваривая темную полосу глухого Колиного забора, крышу Колиного дома, в котором Нина играла со своей мамой в петуха, и хвост чудовища хлопнул где-то внизу хлопком, похожим на выстрел выхлопной трубы, хорошего инструмента. А двое, которые так и не поняли, что там произошло, и как опасно глотающее чудище, остановились возле самых его сытых усов, и я услыхал то, что должно было прозвучать: пугливое журчание, и тогда между ними, журчащими вниз, тихо и прямо, прямо в мою сторону, задевая пустыми рукавами напуганные журчанием пластинки крошечных кленов и растопыренные пальцы парашютиков, прошел белый столбик.
Это то, что никогда не доходит до человека, до встречного, но обязательно делает несколько шагов в его сторону, вернее, проплывает, а потом начинает удаляться. Я сказал: проплывает, оно без ног, этот белый столбик, и несколько шагов – это чтобы измерить расстояние моей меркой. И тот, кто видит его, не должен пугаться, и я это уже знал, хотя тогда я видал белый столбик в первый и последний раз, наверное, я большего не заслуживаю. Ни в коем случае не должен пугаться, потому что потом белый столбик уходит; даже должен быть благодарен ему – мало ли грязи накопилось в этих местах за полвека, с тех пор как люди тут поселились, мало ли что могло бы себя показать, а это ведь всего-навсего белый столбик, и он так пристойно молчит. Но если кто и испугается, тоже ничего страшного. Вот Коля его испугался, и тот, другой. Когда они обернулись, когда пошли ко мне, и на каждый шаг у них приходилось по одной Колиной пуговичке, а тот, другой, ждал, благодарно и облегченно, пока Коля застегнется, они увидели белый столбик. И тот даже растерялся, и я понял, что он любит нравиться, потому, что он заметался между нами, между ними и между мной. И я уже где-то слышал, что белый столбик так любезничает, а они, Коля и тот, другой, который не боялся больше хоботов, ничего такого не слыхали, они подумали, что белый столбик явился как продолжение их подземных разговоров, и Коля стал теребить розовую мамину пуговицу, от кофточки, как будто эта пуговица все еще пришита к кофточке, а Коля сидит у мамы на коленях, и я думаю, если бы он знал молитву, он бы ее прочел, но тот, другой, сказал: «Господи!» – и застегнулся наконец. И белый столбик отошел к дереву, на котором разместилось разбойничье гнездо, пустое, выстланное мохом, под которым я когда-то нашел забавную рожицу, нечто вроде африканской маски, вырезанную из коры, и моховик величиной с мою голову, старый, несъедобный. Белый столбик двинулся дальше, задел ветку, смахнул капли, его не стало. Это все.
Двадцать лет прошло, прежде чем на нем появилась ковбойская шляпа, но жить ей было всего только вечер, и это совсем другая история.