— Что же вы, гражданин Ярчук, безвинных людей в, тюрьму загнали? Лучших колхозников оговорили.
Платон Гордеевич озверел:
— Это вы, гражданин следователь, загнали их! — Голос Платона стал хриплым от бешенства. — Загнали моими руками… И моими руками мне петлю на шею накинули… Чего же не давите?
Следователь снисходительно усмехнулся и неторопливо стал что-то писать на чистом листке бумаги. Потом положил этот лист перед Платоном и сказал:
— Подтвердите, что отказываетесь от прежних показаний.
Не читая написанного, Платон Гордеевич, сдерживая бившую его дрожь, расписался.
…В следующую прогулку он уже не встретил на тюремном дворе своих земляков.
И вот позади два года. За два года — несколько бесплодных допросов и одно письмо из дому. Из письма узнал Платон, что дочка Югина переехала со своей семьей в Кохановку и живет в его хате. Но Ганна с Настькой не вернулись в Березну — ютятся в маленькой комнатке, а Павлик вместе с ними.
Вчера — последний, кажется, разговор со следователем:
— Ярчук, скажите честно, вы что, святой человек? — спросил следователь.
— Если б был святой, на меня б молились…
— Поймите мое положение: два года продержал я вас в тюрьме, а обвинения не подтверждаются. Должен же я чем-нибудь обосновать срок вашего заключения?.. Сознайтесь в чем-нибудь.
— В чем?
— В чем хотите. У каждого человека есть грехи.
Платон Гордеевич подумал, с немым укором посмотрел в усталое, худое лицо следователя и сказал:
— Мешок семенного зерна украл в колхозе. — И рассказал все, как было…
— Подпишитесь…
28
Югина хорошо чувствовала себя «на батьковщине» — в отцовском доме. Выдали ее отсюда замуж в двадцать четвертом, когда исполнилось ей без малого восемнадцать, а вернулась сюда уже с четырьмя сыновьями, но будто в юность свою вернулась.
Может, поэтому старая ярчуковская хата нередко звенела песнями и дружным смехом в долгие зимние вечера, бросая из замерзших окон на заснеженное подворье тусклый свет. Вечерами Югина сидела в большой горнице за швейной машинкой. Хотя ни у кого не училась портняжному мастерству, но умела все шить на себя, на семью. Принимала работу я от соседей за небольшую плату.
Ножная швейная машина стояла близ стола, над которым висела восьмилинейная керосиновая лампа. За столом обычно сидели, делая уроки, Павлик, Наетька и два Югининых школяра — Петрусь и Фома. Младшие ее сыновья — Юра и Тарасик — играли на топчане «в ляльки».
Игната — мужа Югины — по вечерам дома не было. В зимние месяцы он работал на сахарном заводе в ночную смену и возвращался домой только с рассветом.
Иногда выходила из своей комнатки Ганна. Усаживалась с куделью и веретеном на лавку и пряла, наблюдая за происходящим в хате, и временами включалась в общее веселье.
Вечер обычно начинался с какой-нибудь шутки над трехлетним Тарасиком. Тарасик еще не свел счеты с минувшим голодом — у него был очень большой, рахитичный животик, настолько большой, что если спотыкался хлопчик и падал, то с трудом поднимался на ноги. Ходил Тарасик вразвалку, медленно, путаясь в длинной, до пят, сорочке, именуемой суконкой.
Вот и сейчас, будто бочонок, перевалился он через порог — пришел с Фомой из каморы, куда перевели на ночь из-за больших морозов стельную, на последних днях, корову.
— Тарасик, нет там еще телятки? — спросила Югина, останавливая швейную машину.
— Еще нет, — пискляво ответил Тарасик.
— А что корова делает?
— Наелася и сидит.
— Сидит? — Югина уже готова зайтись смехом. — Как же она сидит?
— Сложила лапы и сидит…
— Лапы? У коровы же ноги, а не лапы.
И вся хата сотрясалась от хохота — даже лампа над столом подмаргивала.
Когда утих смех, второклассник Петрусь, сидевший над книжкой, вдруг спросил у Югины:
— Мамо, а правда, что наша земля круглая как яблоко, и на другой стороне живут американцы?
— Правда, — опередила Югину Настька.
— Как же они там ходят? — удивился Петрусь — Как мухи по потолку?.. Вверх ногами?
Настька принялась объяснять Петрусю, но ее перебила Югина. Она вначале засмеялась молодым, звонким смехом, потом сказала.
— Не может быть, чтобы американцы ходили вверх ногами.
— А как же? — не унимался Петрусь.
— Наш кум Галаган, — ответила Югина, — до революции уехал в Америку на заработки. Потом написал оттуда письмо, что служит на фабрике, которая выделывает мужские подтяжки. Так на какого же беса нужны тем американцам подтяжки, если они ходят вверх ногами? Через голову же штаны-то не спадут.
И опять моргает лампа от хохота, наполнившего хату.
Заразительнее всех смеется сама Югина, сверкая ровными белыми зубами и запрокинув голову, на которой венком уложена толстая каштановая коса. Лицо у Югины молодое, с ямочками на щеках, глаза большие, карие, с веселыми искорками-бесенятами.
На минуту в хате воцаряется тишина. Хмурит брови над тетрадкой, решая трудную задачу, Павлик. Впрочем, его в семье уже зовут Павлом — ведь взрослым стал, шестнадцать лет хлопцу стукнуло, седьмой класс заканчивает. Настька тоже выросла… Кажется, недавно была плаксивой девчушкой с двумя косичками за спиной. А сейчас с каким-то снисхождением смотрит на всех глубокими синими глазищами, понимая, что она красивая, умная. Но по-прежнему слышатся в ее смехе серебряные колокольчики, по-прежнему шаловливая она и задиристая…
Мерно стучит швейная машинка. Под этот стук Югина затягивает песню. Голос у нее мягкий и высокий, сдобренный нежными переливами:
Песню подхватывают Петрусь и Фома, затем Юра. Даже Тарасик к месту выговаривает последние слова каждой песенной строки. Хлопчики поют по-девчоночьи тонкими, стенящими голосами, каждый продолжая заниматься своим делом…
Настька бросает на мальчишек насмешливый взгляд. Петрусь перехватывает этот взгляд и, смущенный, умолкает, сразу обеднив песню. Настька, чтобы исправить свою оплошность, начинает тоже петь — с подчеркнуто серьезным видом. Голос у нее чистый, ровный, воркующий, будто у горлинки…
Не пел один Павел. Он вообще при Настьке бывал застенчив и немногословен. Не пела и Ганна. Поддергивая одной рукой мочки насаженной на кужиль распушенной конопли, второй рукой она искусно вертела веретено, на которое виток за витком садилась пряжа.
Сумрачно на душе у Ганны. Уже третий год, как арестовали Платона, третий год, как поселилась в доме Югина со своей большой семьей. И Ганна здесь теперь ни гостья, ни хозяйка. Понимала, что надо уходить в Березну, в свою обветшалую, полуразвалившуюся хату. Но легко сказать — уйти. Настька и слышать об этом не хочет: привыкла к Кохановке, подружек завела, да и Павел, видать, сердцем с Ганной и Настькой, хоть и любит сестру Югину и души не чает в ее хлопчиках.
А главное, как в Березне людям в глаза смотреть? И как она там жить будет? Усадьбу обрезали по самое подворье, садок вырубили…
Теплилась надежда, что вернется Платон и все изменится. Не станут же держать старого человека в тюрьме до смерти. Не убил ведь он никого, не зарезал.
В хате уже звучала другая песня — протяжная и грустная, от которой у Ганны перехватывало дыхание: