Лицо пана Копферкингеля озарилось улыбкой — настолько, насколько это возможно для убогого нищего, и он спросил:

— Там, ты говорил, красивые ковры, картины, ванные комнаты и… красивые женщины?

— Красивые женщины? — засмеялся Вилли. — Фантастические! Такие, что во всей Праге нет красивее и нежнее их, und doch die Eleganz[14]! Это тебе не какая-нибудь там Малышка из «Мальвазии» или все эти твои барышни Лишковы, Струнные, Чарские и черт знает кто еще… с ними надо покончить. Они тебе не потребуются. Разве ты живешь только для того, чтобы отправлять гробы в печь и измерять там температуру? Ты рожден для великих дел, и общество твое должно быть достойным тебя! Отправляйся на Майзлову улицу к ратуше, где собираются эти заблудшие души, и напряги свой слух. Сегодня ты плетешься туда нищим, но наступит день — и ты подкатишь в «мерседесе». В шикарном зеленом военном автомобиле… Ну, иди, завтра я расспрошу тебя. Geh[15]

Вилли Рейнке отстал, а пан Копферкингель пошел дальше, размышляя.

«Он даже не дал мне для вида монету, это оказалось ни к чему! Все это — как чудо, от которого меня прямо-таки бросает в жар. Куда чудеснее, чем серебряный футляр! Мое превращение почти так же увлекательно и удивительно, как переселение души далай-ламы в моей книге о Тибете, хотя здесь дело другое, ведь на мне всего лишь маскарадный костюм. Видел бы меня сейчас бедняга пан Фенек или пан Дворжак, — мелькнуло у него в голове. — Впрочем, неважно. Мой лоб холоден, как металл, моя рука тверда, а сердце будто отлито из германской стали; это мой экзамен». И с металлической холодностью он двинулся в толпу этих достойных жалости несчастных людей.

Перед зданием еврейской ратуши на Майзловой стояла чья-то голубая «татра», и пан Копферкингель, усиленно хромая, направился к ней. Увидел горящий фонарь, под ним застекленную доску, а там и вход в ратушу. «Ну и подъезд, — подумал он, — мрамора и ступенек нет и в помине, сплошная серая известка и черные окованные металлом двери; да и как иначе, ведь тут не немецкое казино, а еврейская ратуша…» Он побродил вокруг «татры», дивясь сквозь очки ее голубизне, потерянно огляделся по сторонам. К ратуше шли и шли люди; на него стали обращать внимание.

«Надо подойти к доске», — решил он и доплелся до входной двери, где поправил очки и, так и не выпрямившись, стал читать:

«ХЕВРА СЕУДА»

Пражская «Хевра кадиша» в день рождения и смерти нашего учителя Моисея, 7-го числа месяца адара, или 6-го марта 1939 года, проводит праздничное собрание «Хевра сеуда». Сеуда состоится в 18 часов после молитвы минха в зале Погребального братства нашей ратуши. Во время собрания произнесет слово раввин, а затем прозвучат религиозные песнопения в исполнении канторов.

Участников сеуды, согласно обычаю, ожидает ужин.

— Ужин, — прошептал пан Копферкингель, отставив назад ногу, — в годовщину рождения и смерти Моисея, который родился в тот же день, что и умер: какая фантазия, какой миф! — Улыбнувшись же, он добавил про себя: «Зал Погребального братства. Интересно, что это за Погребальное братство и как выглядит их зал? Ковров, зеркал, картин, ванных комнат, как в казино, там, конечно, нет. Наверное, это что-то наподобие нашего зала ожидания или ритуального зала в крематории — без распятия, разумеется». А потом он подумал, что эти несчастные не признают кремации и хоронят мертвых в земле, где процесс длится двадцать лет, двадцать лет, пока человек станет прахом, из которого мы все вышли. «Здесь они тоже чего-то недопонимают, заблудшие души. Как это говорил Вилли? Народ такой древний, что страдает склерозом…» Тут, слыша, что подходят новые люди, он обернулся, сгорбился еще больше и, просительно глядя поверх очков, протянул руку.

Возле него останавливались, шарили в карманах и сумочках — и в ладонь пана Копферкингеля, который трясся и моргал, опускались монеты, он же произносил дрожащим, блеющим голосом слова благодарности: «Да вознаградит вас Господь…» И вдруг пан Копферкингель видит два знакомых лица, и у него в который уже раз замирает сердце, это пан Штраус и пан Рубинштейн, его агенты, он дает им целых пятьдесят процентов от выручки, два добрых, порядочных, приличных человека, и вот на ладонь пана Копферкингеля ложатся новые монеты. «Бедняги, у них никого нет, — думает пан Копферкингель, — пан Рубинштейн разведен, у пана Штрауса жена умерла от горловой чахотки, а сынок от скарлатины, знали бы они, кому подают…» Но тут перед ним появляется… ну да, у него чуть колени не подогнулись, это он, доктор Беттельхайм, специалист по кожным и венерическим заболеваниям из их дома, этот добрый, благородный филантроп… «Насилия никогда не хватает надолго, — мелькает в голове у Копферкингеля, — историю творит не оно… Людей можно обмануть, запугать, загнать под землю, но надолго ли? Ведь мы живем в цивилизованном мире…» А за доктором Беттельхаймом идет его стареющая красавица жена, и в ладонь пана Копферкингеля опять падают монеты… а вот и их Ян… идет, как будто слушая музыку… он даже не подозревает, этот милый, добрый юноша… так же, как и его дядюшка и тетя; знали бы они… а Анежки с ними нет, Анежка в своем красном фартуке христианка… Явь все это или сон? Но постепенно людей становилось все меньше, а собравшиеся уже были внутри, в ратуше, и пан Копферкингель, очутившись один на один с голубой «татрой», вновь повернулся к доске у входа.

«Погребальное братство, участников ожидает ужин, сегодня родился и умер Моисей. Что, если я тоже войду туда? Я, конечно, не еврей, у меня истинно немецкий дух, но ведь из меня такой великолепный нищий, что мне бы наверняка досталась тарелка. Подобной развалине, как я сам убедился, евреи подают, хоть я для них и гой…» Пан Копферкингель улыбнулся, пересчитал деньги и выяснил, что заработал шесть крон, а вместе с монеткой, полученной у казино, — шесть двадцать. «Я получил шесть двадцать под видом нищего, — засмеялся Копферкингель, — шесть крон от евреев, пришедших на праздник, и двадцать геллеров — от женщины-арийки. А если бы Вилли тоже подал мне у казино, то у меня было бы шесть сорок…» И он побрел прочь.

На улицах было уже темно, горели фонари. У Индржишской башни он спохватился. «Ведь я так ничего и не услышал у ратуши, — подумал он, — ich habe kein Wort aufgefangen[16], я слушал там только себя самого, собственные изъявления благодарности и свой блеющий голос! Что же я скажу Вилли, когда он меня завтра спросит? Что-то сказать надо. Я всегда четко исполнял свои обязанности, а это был своеобразный экзамен, испытание, я же месяц назад вступил в СНП! Может, сказать ему, что евреи у входа в ратушу говорили: Гитлер — убийца, Геббельс — преступник, а этот пан Берман из Праги, который ездит к берлинским министрам, — изверг, и его надо изничтожить, ликвидировать? — Пан Копферкингель грустно улыбнулся и покачал головой. — Это, правда, вряд ли поможет несчастным заблудшим долгожителям, которые ничего не смыслят. Скорее наоборот. Гитлер станет преследовать их еще яростнее. Нужно будет придумать что-то другое».

Тут он с теплотой вспомнил обручальное кольцо, которое оставил дома в ладони своей несравненной темноволосой Лакме, что выглядела подавленной и встревоженной, — и заторопился. На перекрестке за башней, где грохотали трамваи и автомобили, он столкнулся с молоденькой розовощекой девушкой в черном платье под руку с каким-то юношей. Краем глаза заметив ее, он побежал дальше и увидел пожилую женщину в очках, которая, наверное, жила где-то поблизости, так как несла в кувшине пиво… а сразу за перекрестком ему попался пожилой толстяк с белым крахмальным воротничком и красной «бабочкой», тот в одной руке вертел какие-то билетики, другая его рука была сжата в кулак… Но Копферкингель бежал вперед, и наконец на углу одной из улиц увидел в свете фонаря красотку, он разглядел, что она блондинка, и услышал, как она говорит кому-то, кого было плохо видно: «Одни пьют с содовой, другие со льдом…» Тогда он вспомнил о казино — и побежал так быстро, как только позволяли ему отстающие подошвы.

вернуться

14

А что за изящество (нем.)

вернуться

15

Ступай (нем.)

вернуться

16

Не уловил ни одного слова (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: