- Эй, черт, красавица! Куда попер?.. Нельзя в пьяном виде!
А сиплый дикий голос, откачиваемый ветром, уносился дальше, жалуясь темноте, трубам, дыму:
Я... ждала тебя всю ночь,
Свечка горела,
Сердечко болело...
Слова были нежные, девичьи, а голос - нелепый, пьяный, точно нарочно хотел показать певун, что жалкая чушь - эти слова, что не может быть на земле таких слов.
Голос пропал в темноте, но слова девичьи расплылись здесь, в комнате, и от них стало жаль себя - малодушно жаль стало того, что не дожито.
Появилась стыдливая мысль написать письмо Лиле, но для того даже, чтобы начать это письмо, не нашлось никаких слов. Зато о ней хотелось думать теперь. Теперь было уж будто кончено все. Не звонил Безотчетов, уснула Дарьюшка, наступила знакомая (потому что представлялась раньше) последняя, ото всего отошедшая ночь, половина одиннадцатого, и уж посмотрелся долго в зеркало Матийцев и сказал самому себе: "Ну, Саша?..", и медленно улыбнулся себе, а револьвер - покойную, мудро слаженную вещицу - положил рядом на стол. Чтобы не обезобразить лица, которое вчера и сегодня, в вагоне и в номере, назвали красивым, выстрелить он решил в сердце; притом же это было дальше от сознания, хотя и так же смертельно, как в висок. Вот что - непонятно, почему, несколько запутанно и сложно, похожее на сон, но не сон, потому что он только сидел за столом с закрытыми глазами и даже слышал все гудки за окном и фуканье паровозов представилось ему теперь.
Хотелось увидеть самое дорогое, что он знал в этой жизни, - Лилю, такою, какой она представлялась ему издали: строгой и сдержанной, как будто все время носила в себе хрупкий и звучный монастырь с тонкими, очень тонкими стенами, сводами, куполами. И Лиля пришла. Теперь, с нарочно для этого закрытыми глазами, он ее так отчетливо, так близко увидел - кивнула ему головой, коротко, как всегда, и совсем не показалось странным, что храм, который она невидно носила в себе, вдруг появился, - точно она распахнулась, опала, разостлалась около, как снег, а он стал сельской церковью на горе, и потому, что день был солнечный, ярко загорелись кресты и главы, и снег был яркий, резавший весело глаза, а сосновый лес на горизонте был чисто-синий: золотое - точками, белое - кругом и чисто-синее - полоской вдали. Странно было то, что Матийцев тут же сразу решил, что это Всесвятское, хотя что это такое Всесвятское - село ли это, или другое что - не мог бы объяснить... (а гудки за окном он слышал и отчетливо помнил, что все он сделал, что нужно, и письма написал, и теперь половина одиннадцатого - значит, времени у него еще - полчаса). Было Всесвятское, и почему-то он шел рядом с другим, похожим на отставного военного, шел по очень хорошей, очень гладкой, как городская панель, дороге и чувствовал, что церковь на горе осталась сзади и что сзади за ним кто-то тоже идет, многие, и впереди, видно было, тоже многие шли - растянулось шествие по очень-очень далеко видной прямой дороге.
- Это мы ведь с поезда? - спросил он соседа: присмотрелся, чтобы разглядеть чин по погону, но не разглядел погон.
- Конечно, - сказал военный.
- Где же наши вещи, полковник?
(Чин он придумал наугад, по возрасту).
- Вещи наши доставят отдельно, - сказал полковник.
"Может быть, он генерал", - подумал Матийцев и спросил заботливо:
- А их не перепутают, генерал?
- Нет, здесь не путают, - сказал генерал...
- Но не правда ли, странно, что мы с поезда идем пешком? - спросил Матийцев.
- Да. Здесь не ездят, - сказал сосед.
- А почему тут нет синего леса на горизонте?
- Здесь нет горизонта...
Потом генерал повернул к нему лицо совсем не военное и проговорил:
- А вот гостиница.
Действительно, великолепное строгое здание стояло, все матово-белое, карнизы черные.
- Вот как! - удивился Матийцев. - Это не мрамор ли?
- Вероятно.
- А почему же она одна в пустой степи?
- А вон и другие.
Действительно, повсюду стояли здания, такие же белые с черным и строгие. Все, несомненно, уходили вдаль, и всех бесконечно было видно. Но чего-то не хватало в них или между ними. Матийцев долго думал, пока догадался: деревьев.
- Почему же нет деревьев? - обернулся он к военному.
Однако военного уж не было - рядом с ним стоял небольшой скромный мальчик, и он показал на каменные белые глыбы здесь и там:
- Вот деревья.
"Это, должно быть, только для защиты деревьев, - догадался Матийцев. - Под мрамором - деревья".
- Ведь это мрамор?
- Может быть, - сказал мальчик скромно.
- Здесь, должно быть, страшно холодно? - спросил Матийцев, увидевши кругом чистый, кристаллами, снег.
- Нет. Видите, тут купаются?
И Матийцев увидел неширокую речку, - скорее ручей. На снегу берега стояла изумительной красоты голая девушка, приготовясь купаться, и несколько таких же сидело и стояло дальше.
- Это мы в России? - изумленный, спросил Матийцев.
- Это называется Всесвятское, - ответил просто мальчик.
- Как же можно купаться в такой реке?
- О, она глубокая.
- Нет... снег, холод!.. Я об этом.
- Нет, здесь тепло.
- Здесь холодно... снег! - упрямо повторил Матийцев и почувствовал, что ему холодно, что это, должно быть, из открытого окна дует.
- Нет, здесь тепло, - повторил ставший с ним рядом голый, сильно сложенный юноша, - здесь жарко.
И Матийцев почувствовал, что действительно жарко. Но когда юноша погрузил в воду стройную, как у девушки на том берегу, ногу, то от этой голой ноги в ледяной, как казалось, воде опять стало холодно нестерпимо: пронизало холодом.
- Нет, - сказал Матийцев с тоскою. - Тут нет церкви на горе, нет леса на горизонте, нет даже и горизонта... Как это? Это, должно быть, не Россия... Нужно на поезд и уехать. Найти свои вещи - и на поезд... Это, наверное, не Россия.
...Почему-то обыкновенный, запачканный углем около носа кочегар попался на дороге.
- А-а, голубчик! - обрадовался Матийцев. - Когда отсюда поезд?
- А вам куда отсюда? - спросил кочегар.
- Все равно куда... Пойдет ведь поезд?
- Пойти пойдет, только поздно.
- Как поздно? Когда именно? - Но кочегар уже уходил медленно, уходил быстрее... ушел. Оглянулся Матийцев, чтобы взять извозчика, но вспомнил, что их тут нет. И люди кругом показались очень странными уже потому, что никто не улыбался. Пошел, стараясь идти к вокзалу, вдруг попался носильщик с медной бляхой, как будто очень знакомый, - ну да, его носильщик, черный бородач.
- А-а, приятель! - радостно крикнул Матийцев, но носильщик вдруг быстро повернулся к нему спиной. Он зашел с лица, а носильщик тут же, четко каблуками стукнув, повернулся спиной. И еще раз так и еще...
А кто-то подошел и спросил его, Матийцева:
- Вы не понимаете?
- Нет, я не понимаю, - сказал Матийцев и подумал, что нужно поглядеть на часы. Поглядел - было без двадцати одиннадцать; он взял револьвер, посмотрел на себя в зеркало и тут же почувствовал, что почему-то необходимо повернуться назад, а повернувшись, увидел, как из окна с подоконника в комнату свесился большой грязный шахтерский сапог, а над ним, изогнувшись, глядело знакомое какое-то недавнее лицо, до того странное теперь, до того страшное, до того непонятное, что Матийцев в удивлении выронил на пол револьвер, и только когда он стукнул глухо, догадался, что сквозь незакрытое окно в комнату тяжело лезет Божок.
"Ты зачем, Божок?" - хотел он спросить, а звуков не вышло; Божок же вытянул в окно и другую ногу и встал в комнате весь - сутулый в шее, согнутый в коленях, с жесткой желтой щетиной на выпяченном подбородке... Матийцев заметил, что ничего не было у него в руках, что пришел он к нему так, как бродил по руднику или по улице между казарм, грязный, с глазами мутными, щеками черными, как чугун; но ведь этим рукам ничего и не было нужно: они гвозди вбивают в дуб.
Шевеля головой, как бы с тем, чтобы как следует нашарить его мутными глазами, Божок сказал хрипуче: