— Дяденька, а как же вы… ведь вы не видите? — спросил я и покраснел: стало неловко, вдруг он обидится.

Но Прохоров спокойно ответил:

— А вот выходит, что живу. Крот слепой — и я слепой, да у крота ума нет, а у меня — ум, вот моя и берет. Крот — он крот и есть, а я человек…

Вскоре он взвалил на плечо огромный свой мешок, женщина взяла его за руку, и, попрощавшись, они ушли.

На минуту я закрыл глаза, с силой сжал веки, — хотел узнать, что видит, что чувствует слепой. Но мне стало стыдно представлять себя на месте слепого, да и не было полной тьмы за сжатыми веками, только синие и лиловые круги шевелились над ними. Я открыл глаза и опять увидел синее небо, желтые деревья, празднично-светлую дорогу.

Невольное бегство

Настал день сбора яблок. С утра пришли в сад рабочие из совхоза, некоторые из них приехали на подводах с корзинами и соломой для упаковки. Вскоре на подмогу подоспели парни и девушки — комсомольцы из соседних деревень. Они принялись за дело с песнями, работали дружно и весело; день был пропитан бодрящей прохладой, медовым запахом яблок.

Я работал вместе со всеми; помогал складывать яблоки на рогожи, в груды, снимал плоды с ветвей, а те, что держались покрепче и росли на высоких ветвях, доставал рогаткой, насаженной на длинный шест; трудился я вовсю, стараясь не отставать от взрослых. И не то чтоб я очень хотел добиться их похвалы, — нет, просто работать мне было приятно, радостно.

И на Последней улице, в доме у моей тетки, мне тоже приходилось выполнять всякую работу: колоть дрова, таскать их, полоть грядки в огороде… да мало ли что приходилось делать. Но там это мне не доставляло никакого удовольствия; хоть я никогда не отлынивал от работы, но исполнял ее без всякой радости, лишь бы не получить от тетки лишней колотушки.

Но здесь, этим золотым и синим днем, в ином озарении представал предо мною труд, и работа была тяжела и легка в то же время, и я чувствовал себя и усталым и счастливым. «Вот если бы Валя сейчас пришла сюда, — думал я, — вот бы хорошо!»

А дело спорилось, и все росли груды яблок на чистых рогожах среди темной травы, всё выпрямлялись, выпрямлялись ветви яблонь, освобожденные от своей счастливой ноши. Даже Альма, обычно такая ленивая, теперь, ошеломленная небывалым скоплением народа, говором, пением, металась между работающими и бестолково-весело лаяла, окончательно разрушая легенду деда о злющей собаке. А сам дед работал в этот день не хуже молодых: дотемна таскал он тяжелые корзины к телегам, суетился, командовал, добродушно покрикивал на парней; уж в этот-то вечер он, видно, не думал о смерти, которая будто бы «ходит-бродит» по саду.

Поздним вечером вернулись мы с дедом Зыбиным в свою хибару и, поужинав при свете «летучей мыши», легли спать. Едва я вытянулся на лавке, как счастливая усталость вконец овладела мной, и уснул я так быстро и так крепко, что, когда проснулся поутру, мне показалось, будто я лишь на миг закрыл глаза в темноте, только мигнул — и стало светло. У окна сторожки, на тонкой паутине, крутился и раскачивался желтый листок, ветер катил по небу круглые белые облака, гнул яблони, свистел в печной трубе. Дед, видно, давно проснувшийся, сидел у стола и жевал хлебный мякиш, запивая его молоком. В сторожке пахло гречневой кашей, яблоками и солоноватым, острым запахом рогожи.

— Крепок ты спать, жабий хвост, — сказал дед, а потом добавил: — Что ж, дело воскресное, поспать не грех лишний час.

В тот же день, отпросившись у деда, я пошел прогуляться в прибрежное село Листово, на пристань; идти туда было километра четыре по прямой, но я избрал кружной путь, чтобы обогнуть ближайшую деревню. Я все еще избегал населенных мест: вдруг кто-нибудь узнает, откуда я, — вернут к тетке. Пошел я по лесной тихой дороге, вышел к реке и зашагал по прибрежной тропке. Легко ходится в прохладную осеннюю погоду, когда нет дождя и сухая земля звенит и поет под ногами, а желтые сугробы листьев шевелятся и дышат под ветром.

Хорошо в лесу осенью. Чем дольше живу я на свете, тем больше люблю лес. Но я не дачник на земле, я люблю лес не только летом, когда он пышен и весел, он мил мне и раннею весной, когда на фоне лиловатого, оседающего снега так отчетливо черны его стволы; дорог он мне и зимой, в морозы, когда, не шевеля ни единой веткой, словно впаянные в недвижный воздух, высятся деревья. А осенью в лесу просторно и светло, в нем пахнет прелым листом, сырым мохом, дымом дальних костров с неведомых полян. Вдумчиво-грустная, густая тишина царит в нем осенью.

Когда я пришел к пристани, там было почти безлюдно. Две подводы стояли у воды на песчаном спуске, лошади жевали сено, уткнув морды в холщовые торбы, трясогузка бегала по грядке телеги, смешно дрыгая хвостом.

По дощатым мосткам прошел я на пристань. Касса была закрыта; несколько пассажиров и встречающих сидели на широкой белой скамье. Посмотрев на расписание, но не все в нем поняв, сел и я, — мне хотелось дождаться парохода. Пристань, как сейчас помню, была светлая, новая и несоразмерно большая для такого незначительного села. Строилась, видно, на вырост.

Постепенно подъезжали новые подводы, новые пассажиры приходили по мосткам, а парохода все не было. Но я не скучал.

Здесь, у пристани, река всегда перед глазами, она не дает скучать, она живет, меняется; в бурю она качает пристань, приобщая ее к своей тревоге; в тихие летние ночи звезды, как золотые поплавки, стоят на маслянисто-черной воде; днем радужная пленка нефти шевелится, как павлиний хвост, у черных бортов пристани.

На реке можно радоваться или грустить, смеяться или лить слезы, но скучать на реке нельзя.

Поезд подходит к станции всегда одинаково (даже если он и опаздывает); но самый маленький пароходишко причаливает к своей пристани каждый раз по-новому. И когда пароходик отваливает от пристани, он каждый раз плывет новым путем: там нанесло мель, там водную дорогу перегородили гонки-плоты из бревен, и их надо обогнуть… И пусть сотни раз водил свою посудину капитан, но, когда раздается гудок отплытия, у капитана такой решительный вид, будто он отправляется открывать новую часть света и заранее знает, что откроет ее.

Уж много народу собралось на пристани. Наконец показался и пароход, уже видна была его палуба, усеянная людьми. На пристани послышался гул, говор. «„Святой Савва“ идет», — говорили те, что постарше; «„Товарищ Кошкин“ идет», — говорили те, что помоложе. Можно было подумать, что два парохода сразу приближаются к пристани и один из них виден только пожилым людям, другой — только молодым.

Вот пароход причалил. Над колесом у него было написано «Товарищ Кошкин», а сквозь краску просвечивали буквы от прежнего названия. Перебросили трап, началась суматоха. Я взглянул на палубу и увидел, что на борту стоит Кургазов — теткин муж. «За мной приехал, пронюхал, что я здесь», — мелькнула у меня мысль. Я юркнул в толпу, чтобы, оставаясь невидимым, разглядеть — Кургазов это или нет. Но меня затерли, затолкали, приплюснули носом к чьему-то сундуку, а затем толпа, двинувшаяся с пристани на пароход, всосала меня на трап — и вот, еще сам того не желая, очутился я на палубе. Но когда я очутился на палубе, то сразу же подумал, что сейчас это для меня самое подходящее место: на пароходе я удеру от Кургазова, который уже сошел на берег и, верно, направился в сад к деду по мою душу.

Мне было жаль покидать сад, тяжело расставаться с дедом, но другого выхода я не видел… Приходилось бежать.

Вскоре «Товарищ Кошкин» загудел и отчалил. Ехать было очень хорошо — с поездом и не сравнить. Я стоял на палубе у самого борта, и совсем близко от меня шумело колесо, било по воде широкими лопастями. Кругом стояли и сидели на сундуках и узлах пассажиры, а один дяденька вез в мешке свинью, и та время от времени подавала голос. Совсем недалеко от меня, под приоткрытой стеклянной крышей длинного люка, в глубине парохода работали машины, стуча мерно и упрямо; мудрый спокойный машинист в синей куртке властвовал над ними. Он ходил по железному полу, покрытому диагональными насечками, местами стершимися от ходьбы, а вокруг него блестели медные части машин, с веселой настойчивостью вертелось железное колесо, как толстые сытые змеи, дремали крашенные суриком трубопроводы. Оттуда, из люка, тянуло сухим металлическим теплом, запахом пара и масла, — запах этот стал мне незабываемо приятен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: