Мысли свои Маклаков называл «еретическими» потому, что выразил сомнение в двух основных догматах демократического символа веры: в верховенстве народного представительства и в правах большинства.
Несомненно, именно возвеличение большинства представлялось ему самым тяжким грехом современных демократий, источником всех бед и несправедливостей. К этой теме он вернулся в конце своих последних «Воспоминаний», несколько по-другому, но с не меньшей страстностью ее развив.
Слабая сторона демократического образа правления — вопрос, в сущности, технический, и Маклаков его разбирает именно как техник, как теоретик. Но в вопросе о большинстве он поднимается над соображениями практическими и в обличительном пылу утверждает, например, что даже «одним человеком нельзя пожертвовать для спасения мира»: как не вспомнить тут Ивана Карамазова! Решение по большинству голосов, этот «незыблемый демократический догмат», будто бы оправдывает все, что большинству угодно, но «ни пользы, ни добра, ни правоты» оно не обеспечивает.
В демократиях управление государством свелось на деле к борьбе за большинство. Необходимо восстановить истинное назначение народного представительства, которое отнюдь не в том, чтобы управлять. Каждый отдельный депутат представляет лишь своих избирателей, а утверждение, будто все вместе они представляют государство,— фикция и нелепость: будь это так, между депутатами не было бы вечных раздоров. При правильно понятом законодательном назначении парламента в нем должны бы оказаться представлены все социальные классы, все профессии. Разумеется, из-за различия интересов между депутатами возникнут разногласия, но это неизбежно, это естественно. Оттого-то и необходима верхняя палата, равноправная с нижней, чтобы представлять меньшинство, которое иначе окажется бессильно интересы свои отстоять. В случае длительного конфликта между обеими палатами вопрос должен быть решен главой государства, и никакой апелляции решение его не подлежит. Глава государства, представитель исполнительной власти, избирается всем населением, и выборы эти — единственный пункт маклаковской программы, где допущено преобладание воли большинства. Государственная власть, как некое целое, принадлежит выборному президенту и двум палатам. Но глава государства не должен быть перед парламентом ответственен: в стремлении к этой ответственности — одна из роковых ошибок демократий. Представительство если и «контролирует» исполнительную власть, то не непосредственно, то есть не путем выражения недоверия и требования отставки, а исключительно «подготовкой следующих выборов». Ответственен глава государства лишь перед всем населением, которое передает ему часть своей непререкаемой «суверенности», так же как другую часть передает палатам. Над всем царит закон. Закон обязателен для каждого представителя власти, и именно в том, что государство управляется по установленным законам, отличье правового порядка от деспотии.
Проект Маклакова разработан очень обстоятельно, и в кратком изложении приходится указать лишь на основные его линии. Несомненно, Василий Алексеевич чувствовал, что в проекте этом кое-что навеяно новейшими государственными идеологиями, в частности фашизмом, – правда, лучшего, довоенного периода, когда с этим термином еще не связывалось человеконенавистнических, а тем более расовых представлений. Он подчеркнул, что предлагаемая им система «не совпадает с корпоративным устройством». Однако именно корпорациям по его теории и должна принадлежать в народном представительстве главная роль. Маклаков часто наталкивается на трудности при попытках в точности определить, по какому принципу должны производиться выборы или каковы должны быть права и обязательства главы государства. Основной его расчет на то, что люди, и даже целые народы, поймут наконец преимущество соглашения перед непрерывной борьбой, и именно на соглашение он и делает ставку. Самое слово это — идеал соглашения, манящий, прекрасный призрак окончательного человеческого соглашения — внушает ему мысли, которые, скажем, Милюкову, рационалисту и позитивисту, должны были бы показаться в сто раз более «еретическими», чем насмешки над четырехвосткой или отрицание ответственности исполнительной власти перед парламентом. «В человеке Бог борется с дьяволом»,— говорит Маклаков (правда, не совсем уточняя, говорит ли он это от себя лично или только передавая чужие «религиозные и философские взгляды»), и, как случилось однажды на парижском литературном диспуте, после восклицания Бердяева о том, что «Бог любит Ницше», Милюков не преминул бы с места возразить, что у него, «к сожалению, небесной информации не имеется». А вывод из утверждения о борьбе Бога с дьяволом, представленный у Маклакова, убежденного государственника, формулой «государство есть создание дьявола»[2], вызвал бы со стороны Милюкова не только изумление, но и возмущение. Зато Маклакова одобрил бы Лев Толстой. Думая обо всем этом, еще раз говоришь себе: сложный был человек Василий Алексеевич, многое уживалось и совмещалось в его сознании, и даже надежда когда-нибудь упорядочить, очеловечить, облагородить «создание дьявола» не казалась ему несбыточной.
До последних своих дней он продолжал работу в эмигрантском «офисе», который давно уже давно превратился в учреждение, входящее в состав французской администрации. Дружеские уговоры оставить эту работу, него не действовали. Маклаков был болен, физически стал заметно «сдавать», но считал, что пока он в силах русскую эмиграцию во Франции представлять, от этого своего дела он отказаться не вправе. Конечно, он знал – хотя об этом и не говорил, – что французские власти внимательнее, доверчивее к нему относятся, больше с ним считаются, чем с любым из возможных его заместителей, и потому ежедневно ходил в «присутствие», принимал посетителей, выслушивал просьбы и жалобы, хлопотал, направлял, давал советы и указания. Притом, по свидетельству сотрудников, неизменно бывал оживлен и весел, шутил, смеялся, что-нибудь рассказывал, держался в беседе с какой-нибудь юной машинисткой или со сторожем так же просто, с той же естественной непринужденностью, с какой когда-то разговаривал с министрами. Другой в его положении, вероятно, давал бы иногда понять, что после Таврического дворца или хотя бы даже кабинета в посольстве на рю де Гренелль ему как-то не по себе в тесной комнатке за шатким и маленьким письменным столом, заваленным бумагами. К Маклакову входили без всякого доклада, он сам то и дело выходил в «общую» комнату для какой-нибудь справки. Но ничуть все это его не смущало и не тяготило, а именно потому, что это его не тяготило, ни в малейшей степени не казалось ему неуместным, ореол большого человека в этой обстановке был и круг него яснее, чем, пожалуй, когда-либо прежде.
Тяжелым ударом была для Маклакова кончина его сестры Марии Алексеевны, вернейшего долголетнего его друга, его «заботливой няньки», как выразилась А. В. Тыркова. Она отдала ему всю себя, и со смертью ее он не мог свыкнуться. В одной из русских газет была помещена прочувственная статья ее памяти, Василий Алексеевич, как рассказывал мне его племянник Ю. Н. Маклаков, статью прочел, остался ею очень доволен и с газетой в руках отправился в комнату покойницы. «Маруся, смотри, что о тебе пишут!» — громко сказал он на пороге и только в этот момент отдал себе отчет, что «Маруси» на свете больше нет и что читал он некролог. Смерть Марии Алексеевны выбила его из колеи, впервые в жизни заставила его растеряться. Вероятно, с этих дней он больше, чем прежде, начал думать и о своем конце.
Как вообще он к смерти относился, как ее себе представлял? Ждал ли чего-нибудь после нее?
«Я стою перед закрытыми дверьми и не знаю, что за ними»,— сказал он одному из самых близких себе людей, М. М. Тер-Погосьяну. Что это, первые признаки пробуждения религиозного чувства, как утверждают некоторые? Материалист убежденный ведь не скажет «не знаю»: он «знает», что за гробом нет и не может быть ничего. Но дальше сомнений Маклаков, по-видимому, не пошел. Незадолго до смерти он писал А. Тырковой, что «заставить себя верить нельзя» и что источник веры в «потребности понять непонятное». Эта последняя фраза очень характерна, и едва ли кто-либо из людей действительно религиозных с определением Маклакова согласится: источник веры для них, конечно, не в интеллектуальной любознательности, даже не в метафизическом беспокойстве, а в чувстве безысходного одиночества человека, оставленного Богом, в страдании и отчасти в страхе. К. Леонтьев, человек с великим опытом по этой части, считал, впрочем, важнейшим источником веры именно страх, но он во всем был своеобразен и остался непохожим на других даже и в этом. Для Василия Алексеевича, думается мне, при его глубокой природной «русскости», притягательна должна была быть обрядовая и бытовая сторона православия — вроде как для Пушкина говор московских просвирен. Перед смертью влечения и природные пристрастия нередко обостряются, и в Маклакове мог обостриться москвич, чувствующий потребность умереть в вере отцов своих, в согласии с бытовым укладом, устоявшимся в течение веков.
2
Он, очевидно, не совсем удачно выразился. Мысль его в том, что наличие «дьявольских» черт в человеческой натуре делает государство необходимым, как единственное средство их обуздания.