Знакомые по мириадам чужих полотен цветы искусства повторятся, преображенные собственной ивановской мелодией, мелодией утраченных пейзажей. Доминантой его эстетики стала музыка. Из всегда любезного слуху поэта гармонического сочетания звуков он извлек в конце концов и некую метафизическую сущность, метафизическое начало, оправдывающее искусство вопреки лживости «слова как такового»: только «музыка миру прощает то, что жизнь никогда не простит». Слова лишь настраивают на музыкальную волну, сами по себе сигнализируя о неустройстве, боли, ужасе и несовершенстве мира. Слова должны вернуться в музыку не прерываемой веками поэтической просодии. Лишь их гармоническое соответствие друг другу — целебно. Музыка — это внеличностное содержание души «реальнейшее».
По инициативе Николая Гумилева, прочитавшего «Отплытье на о. Цитеру», новый автор письменно, как позже утверждал сам поэт, приглашается в организованный осенью 1911 года «Цех поэтов». В него входят 24—26 петербургских литераторов во главе с «синдиками» Гумилевым и Сергеем Городецким. Первоначально на собраниях «Цеха» появлялся Кузмин, зашел однажды Блок, но довольно быстро это сообщество и впрямь стало приобретать замкнутые цеховые черты. Объявленный «кризис символизма» нужно было преодолевать. А значит, создавать независимую от него школу. Возникший уже футуризм оказался течением бурным и громким, но слабо учитывал вековые петербургские веяния, да и привлекал в основном провинциальных честолюбцев, завоевателей столиц.
Гумилев с Городецким решили отгородиться от всех.
Келейно они объявили программу акмеизма, странным образом отрекшись от сотоварищей по «Цеху». «Всем, пишущим об акмеизме, необходимо знать, — сообщает Гумилев Брюсову 28 марта 1913 года, — что „Цех поэтов" стоит совершенно отдельно от акмеизма (в первом 26 членов, поэтов акмеистов всего шесть), <…> поэты акмеисты могут считаться таковыми только по своим последним стихам и выступлениям <…>. Действительно акмеистические стихи будут в № 3 „Аполлона"…» В нем (1913, № 3) все шестеро и напечатаны…
На этом же узком круге (Гумилев, Городецкий, Ахматова. Мандельштам, Михаил Зенкевич, Владимир Нарбут) настаивала позже Ахматова. И уж на совсем узком (Гумилев, Ахматова, Мандельштам) — Надежда Мандельштам, ставя определяющим признаком акмеиста его эволюцию в сторону православия. (Мнение, выходящее за рамки какой бы то ни было эстетики: записным акмеистом здесь придется, скорее, чем Мандельштама, признать, скажем, Пастернака. О каком литературном течении вообще может идти речь, если оно состоит из троих приятелей? Пусть даже шестерых!)
Круг был действительно узкий, но таковым же оказался и круг читателей.
Через десять лег, вспоминая счастливую для него пору расцвета акмеизма, Георгий Иванов напишет об акмеистическом журнале «Гиперборей», издававшемся в ту пору (он и сам внес «100 царских рублей» в его издательский фонд):
«Зимою 12-го — 13-го года каждую пятницу в квартире М. Л. Лозинского на Тучковой набережной происходили собрания „Гиперборея".
„Гиперборей" — „ежемесячник стихов и критики", как значилось на титульном листе, был маленький журнальчик — 32 страницы в восьмую долю. Печаталось экземпляров двести. Расходилось… хорошо, если четверть. Были, впрочем, и подписчики. Однажды редактору-издателю Лозинскому кто-то сказал: „Послушайте, как запаздывает ваш журнал; сейчас май, а январская книжка еще не вышла. Что подумают подписчики?" Лозинский сделал серьезную мину: „Вы правы. Действительно неудобно". Вдруг лицо его прояснилось: „Ну ничего — я им скажу"».
Удивительно ли, что ни Гумилев, ни Ахматова, ни Мандельштам, всемирно теперь известные столпы «Гиперборея», в 1913 году не пользовались успехом, сравнимым, скажем, с популярностью мало кому теперь ведомого Петра Якубовича (Мельшина)? В Петербурге во всяком случае — по газетному опросу — на первое место выходил Константин Бальмонт, следом, в порядке убывания, значились: Якубович, Иван Бунин, Константин Фофанов, Валерий Брюсов, Дмитрий Мережковский, Федор Сологуб, К. Р., Сергей Городецкий, Александр Блок… Из акмеистов — один Городецкий, наименее из всей шестерки правоверный.
По свидетельствам и оценкам мемуаристов, Георгий Иванов, несомненно, зачислял себя в акмеисты. В знаменитой статье об акмеизме «Преодолевшие символизм» как будто именно о нем В. М. Жирмунский писал в 1916 году: «Для молодых поэтов, преодолевших символизм, всего более знаменательно постепенное обеднение эмоционального, лирического элемента. <…> Переживания конкретны и определенны, отчетливы и раздельны. Исчезает в них и та особенная окраска, которая придается всякому переживанию мистическим присутствием бесконечного в конечном: вместо религиозно-мистической трагедии рассказывают простую и интимную жизненную повесть. Мы не встречаем вообще уединенной и сложной личности, лирически замкнутой в себе: в молодой поэзии открывается выход во внешнюю жизнь, она любит очертания предметов внешнего мира, она скорее живописна, чем музыкальна».
Все это так, если рассматривать литературную эволюцию как череду перманентных омоложений ветшающих эстетических систем, как завизированную философией тенденцию любого развития к «снятию противоречий в синтезе».
Статья Жирмунского замечательно точна и оказалась верной во всем, кроме одного: слово «преодолевшие» автор не предугадал взять в кавычки.
Омри Ронен считает, что «преодоление» у Жирмунского обозначает то же самое, что «снятие» в философии Гегеля. «„Преодолевшие символизм" — это не „противники символизма", — говорит он, — не антитеза символизма, а обещание некоего синтеза».
Синтеза не случилось — случился 1917 год. Какими бы обещаниями акмеизм нас ни тешил, никто из художников «серебряного века» символизм в себе не преодолел. Или — еще парадоксальнее и точнее — из преодолевших символизм никто не преодолел Блока. О чем и свидетельствует вся дальнейшая эволюция Георгия Иванова.
Акмеизм — это опростившийся, соскальзывающий к реализму символизм. И не более того. Акмеисты думали, что преодоление туманностей символизма — необходимый путь к «цветущему разнообразию», цели, указанной искусству Константином Леонтьевым — тайным авторитетом, столь же для них значимым, как для символистов Ницше. Леонтьев и был для них «новым Ницше», привлекательным не столько даже своим старшинством по отношению к немецкому аналогу, сколько тем, что изъяснятся на родном наречии (как раз тогда — в 1912—1913 годы, когда вышло леонтьевское девятитомное собрание сочинений, — акмеисты его и прочли). Этим вниманием к русскому слову «как таковому» постсимволистские течения и отличаются от собственно символизма, переключившего внимание на поэтику «соответствий». Цветистое разнообразие словесных достижений постсимволизма, включавшего в себя в первую очередь акмеизм, несомненная данность литературы «серебряного века».
Постсимволизм леонтьевской цели едва ли не достиг. Хотя и дышал еще воздухом символизма, его «соответствиями».
Потому что при всех «конкретных и определенных» переживаниях не об Ахматовой ли стоит сказать прямо: «уединенная и сложная личность, лирически замкнутая в себе»?
И не Мандельштам ли написал об акмеистах как о «младших символистах»?
Акмеисты не с облаков спустились, и не в капусте их нашли, а на Башне у Вячеслава Иванова. Как бы они ни пытались уверить публику, что выросли в огороде. Вячеслав Иванов о потребности в «ознаменовании вещей», вместо их «преобразования», о «доверии к миру как данности», о необходимом умении «живописать словом» твердил издавна.
Нетрудно выделить и из символистского круга «акмеистов до акмеизма», прежде всего — Иннокентия Анненского. Или фигуру, по отношению к символизму и акмеизму вовсе амбивалентную, — Михаила Кузмина. Приходит на ум и суперживописный Максимилиан Волошин…
Ну и, конечно, Брюсов, под знамена которого акмеисты встали бы без колебаний. Возглавь Брюсов их мятеж, им и акмеизма не понадобилось бы выдумывать. Зачем бы он понадобился, появись Брюсов в столице и возьми на себя литературную часть «Аполлона», как ему горячо предлагалось? Сама Ахматова спрашивала у него: надо ли ей заниматься поэзией или нет?