Дальше опять шел большой пропуск, Салли Эббот вздохнула и захлопнула книгу.

III

Размолвка между стариком и старухой усугубляется

Страсть правит людьми, и правит всегда неразумно.

Бенджамин Франклин, 5 февраля 1775 г.

Салли была не из быстрых чтецов. Она имела обыкновение не торопясь смаковать прочитанное, даже когда знала, что тратит время на заведомую чепуху. А тут еще то ли мягкие подушки за спиной были причиной, или бодрящий холодок солнечного осеннего дня, или незначительность того, что она читала — Горас бы удивился, почему она до сих пор не бросила эту книжонку, жалко попусту транжирить жизнь, бывало, повторял он, — но она то и дело отвлекалась, начинала клевать носом и задремывала; и теперь, когда отложила книгу, не дочитав и до половины, было уже далеко за полдень.

На этот раз ее оторвал голод. Она огляделась, недоуменным взглядом воспринимая окружающую действительность — вернее сказать, другую действительность, потому что книжка, при всей своей глупости, была наглядна, как сновидение: Салли видела и этих людей, и этот нелепый старый мотобот, видела так же явственно, как на картинках. Она посмотрела на обложку — там была изображена полуголая девица и ужасный старый капитан (совсем не такие, как она себе представляла) — и покачала головой. «Ну куда это годится», — вздохнула она. Ведь у капитана должны быть крошечные, будто пулями пробитые глазки, а девица нарисована с черными волосами. Ей вспомнилась — будто выплыла из другого времени и места — их вчерашняя ссора с Джеймсом. На расстоянии все казалось глупым, высосанным из пальца, как злоключения в книжке, которую она читала. И, глядя в окно на разноцветную листву и голубое-голубое небо, Салли уже подумывала о том, чтобы позвать брата и помириться. Очень может быть, что в какой-то момент, когда она дремала и не слышала, он поднимался к ее порогу и отпер дверь.

Она решила встать и проверить. Пол был такой холодный, будто босиком ступаешь по снегу; пришлось, хоть и не терпелось подбежать к двери, все-таки задержаться немного и сначала надеть шлепанцы, а уж заодно и серую вязаную кофту. Слышно было, как внизу зазвонил телефон. Салли подошла к двери, повернула ручку: нет, заперто. «Вот осел старый!» — вслух сказала она. Телефон продолжал звонить. Он небось во дворе где-нибудь яйца собирает, чистит коровник, кормит свиней и лошадей, или что там ему сейчас полагается делать. Ну что ж, подумала она, пусть звонят, она тут бессильна — она сидит под замком у себя в спальне, как бедная сумасшедшая старушка из какого-то романа. И пошла к двери на чердак, чтобы принести себе еще яблок. По дороге она ощутила запах из-под умывальника, куда задвинула утром полное судно. Надо бы как-то его вылить, подумала она, нахмурив брови. Может быть, на чердаке найдется старое ведро. Обдумывая эту проблему, она стояла у окна, выходящего на передний двор, за которым шла дорога, и вдруг, почти бессознательно, приняла самое простое решение: подняла раму, сморщив нос, поднесла судно к окну и вывернула его содержимое на кусты у стены. И уж после этого пошла за яблоками.

Когда Джеймс собрал яйца, напоил скотину и вернулся в дом, телефон надрывался. Он, пожалуй, догадывался, кто это звонит. Снял трубку, бодро произнес:

— Алё?

— Здравствуй, па. Это Джинни.

— Я так и думал, что это ты, Джинни.

— Вот позвонила узнать, как у вас там дела.

— Я так и думал, что ты позвонишь узнать.

Он представил себе, как она хмурит брови.

— Ну? — спросила она.

— Что — ну?

— Как у вас дела?

— Да прекрасно. Все в полном порядке. А у вас как?

Она спросила:

— Как тетя Салли?

— Тетя Салли? Жива вроде.

Последовало молчание.

— И как же прикажешь тебя понимать?

— Дело в том, что она не вставала сегодня. Осталась у себя спать.

— Совсем не вставала?

— Вроде бы нет. Я, понятно, под дверью не подслушивал.

— И ничего не ела?

Старик наклонил узкую старую голову и прищурился на палые листья, осыпавшие газон.

— Папа!

— Нет. Вот тут могу определенно сказать: не ела.

Он представил себе, как дочь озабоченно хмурится, может быть, достает сигарету. Наконец, наверно сделав затяжку, она сказала:

— Не может быть! Так ни разу и не выходила из комнаты?

— Ни разу. — Он кивнул, по-прежнему разглядывая листья. — Это определенно могу сказать.

— Папа, — сказала она. — Ты забил дверь гвоздями!

Он покачал головой.

— Вовсе нет. Достал второй ключ.

Оба молчали. Потом она проговорила:

— Я сейчас приеду.

— Не надо, Джинни, слышишь? Занимайся своими делами. Я ей с утра открыл дверь, а она не пожелала выходить. За целый день по дому палец о палец не ударила, даже завтрак не изволила приготовить. Что я должен был делать по такому случаю? Она воображает, будто может поселиться у меня, жить на мои средства и ничего не делать, только отравлять мой дом своим мерзопакостным телевизором и портить воздух безмозглой болтовней...

— Ты только подожди, больше ничего не делай, — сказала Джинни. — Я сейчас буду.

И повесила трубку. Джеймс Пейдж тоже повесил трубку, не поддаваясь укорам совести, хотя было очевидно, что теперь ему попадет. Все равно, правда на его стороне. Он добрых шестьдесят лет работал от зари и затемно, налоги платил, хозяйство содержал в порядке, и тут на тебе, является она, будто иммигрантка какая, влезла на все готовое и еще кричит про свои права...

В одной миле вниз по склону Сэмюель Фрост в это время тоже повесил телефонную трубку.

— Чему это ты улыбаешься? — спросила его жена Эллен. Сама она тоже улыбалась, так как хорошее настроение Сэма Фроста было заразительно. Он был лысый, только понизу — жидкая бахромка седых, а некогда рыжих волос, и толстый, но сбит крепко, как древесный ствол.

— Ты ведь меня знаешь, я сплетничать не стану, — ответил он, ухмыляясь во весь рот. Его так и распирало поделиться новостью.

— Глупости, — сказала жена. — Разговаривают по общему проводу, должны думать, что говорят.

— Может, и так, — согласился муж, посмеиваясь и держась за свой большой живот. — Только нечего особенно-то и рассказывать. Ежели Джеймс Пейдж запер сестрицу в спальне, значит, имел на то веские основания.

— Ну да? Ей-богу? — только и сказала она, недоверчиво и восторженно тараща глаза.

— Может, и нет. Может, я ослышался.

Она еще мгновение, потрясенная, смотрела на него выпученными глазами, а потом оба расхохотались так, что слезы из глаз.

Он вскользь упомянул об этом вечером в «Укромном уголке» у Мертона, сжимая в веснушчатой ладони горлышко «бэлантайна». Пил он, как всегда, из бутылки, но Мертон упрямо подавал ему всякий раз еще и стакан. И пусть стакан оставался чистый как слеза, Мертон потом все равно его мыл: цены назначались с обслугой. Было еще рано, но на дворе стояла темень — глаз выколи. Все сидели за длинным дощатым столом возле стойки и, оглядываясь на окна, дивились, каждый на свой лад, этому примечательному и чуточку даже сверхъестественному явлению (хотя наблюдали его каждый год в течение всей жизни) — внезапному сокращению дня в октябре, первому неоспоримому знаку приближения сна природы, зимы, с глубокими снегами, метелями, стужей. Зиму одни говорили, что любят, другие — что нет, но сейчас, в преддверии ее, все были слегка взбудоражены, ощущали прибыток новых сил, который был больше чем просто сезонное изменение обменных процессов.

Летом, как ни прекрасно оно на этих склонах, фермеру надо ломать спину, с утра до ночи вкалывать на тракторе, изо всех сил выкручивая руль на подъемах и до боли в костях подпрыгивая вместе с лезвиями лемехов над камнями. Потом, в июле, в безветренный, мертвый зной, ворошить сено, а вокруг так и вьются и гудят пчелы, родные сестры феям, да только не до фей тебе, когда растревожен пчелиный рой на покосе в знойный июльский день, и вообще какие уж тут сказки — разве, может быть, для туристов, эти налетают как саранча, тучей, у них есть время и наблюдать за выдрами в высокогорном ручье, и умиляться жеребенку в тени у амбара. Август — он попрохладнее, хотя, конечно, еще лето, но в августе утром, а бывает, и вечерами иногда так свежо, особенно когда в долинах застаивается туман, что лучше всего затопить плиту; но работы в августе не убавляется, наоборот: еще и сено не все свезли, а тут и початки столовой кукурузы поспели, и картошка, и помидоры, а следом идет пшеница и овес, знай себе ворочай мешки, а уши, глаза и ноздри забиты пылью и в складках шеи колючие чешуйки половы. Конец августа — хотя уборочная еще продолжается и захватывает весь сентябрь — это время карнавалов и ярмарок, церковных ужинов, аукционов и парадов Добровольческой пожарной дружины. Небольшая передышка перед тем, как запьянеет воздух, начнется уборка кормовой кукурузы для скота, а за нею и самая суматошная страда — яблочная. Здешний штат богат яблоками с еще дореволюционных времен. Даже в лесных чащах попадаются старые-престарые яблони, до сих пор родящие яблоки забытых сортов, вроде «сладкого фунтового» или «снежного». И уж тут, в октябре, работа фермера идет на убыль, напряжение понемногу спадает, дела начинают отпускать: кукурузные стебли под лязг и грохот летят из силосорезки, распространяя запах слаще меда; напоследок за полдня убирают бобы; на верандах и на обочинах дорог громоздятся груды тыкв. Меняют окраску деревья — первыми поддаются те, что растут вдоль шоссе, они отравлены дорожной солью; у сахарного клена на одной ветке листья сразу и желтые, и розовые, и оранжевые, вяз — бледно-желтый, березы — с лимонными подпалинами; другие деревья стоят малиновые, багряные, бурые, а выше по склонам — красные, как кровь. Теперь уже скоро — между серединой октября и концом ноября — наступит срок запирать на зиму скотину в хлевах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: