Время словно бы замирает. Это заметил еще Редьярд Киплинг в Брэттлборо, когда в 1895 году писал: «Тут получился как бы перерыв во временах года. Осень миновала. Зимы еще не было. Нам даровано чистое Время — прозрачное, свежее Время, упоительные, избыточные дни». На фермах делать нечего, не считая обычных забот по хозяйству: только откармливать свиней на убой, да колоть дрова, да бродить с ружьем по шуршащим палым листьям в наклонном лесу, выслеживая оленя. В коровнике воздух чистый, холодный, а пригнешься доить — от коров пышет теплом и уютом, как от печки. Бывает, бабье лето на время смешает карты, а другой раз так и не будет его; но что ни происходит с погодой, земля исподволь все твердеет, по временам вдруг раздастся громкий, как выстрел, треск: это еще один дуб до весны прекращает дела. В понедельник после обеда может быть тепло и сыро, а с утра во вторник — двадцать градусов, и вода в поилке у свиней промерзла до дна. Ко Дню благодарения скотину уже не выпускают: земля замерзла и не оттает до весны. А уж когда выпадет добрый снег, фута в три, а то и в шесть глубиной, тут, считай, наступила зима.
И вот сегодня эту темень, неестественно рано, как и каждый год об эту пору, упавшую на землю — будто лоскут черного брезента, — они относили, если и не умом, то кровью, к чему-то слегка волшебному, к хитроумной деятельности маленьких эльфов. Может быть, если бы не это волшебство, Сэм Фрост не стал бы передавать то, что ненароком подслушал по телефону, — что старый Джеймс Пейдж посадил сестру под замок.
— Ну да?! — Билл Партридж так и подался к Сэму. — Запер старую Салли в спальне? Видать, рехнулся.
Сэм, красный, давясь и чуть не плача от смеха, только кивнул.
— Она, конечно, кого хочешь доведет, — признает Билл Партридж. Голос у него был гнусавый, тонкий, будто циркульная пила воет. Сидел он в шляпе, от длинного красного носа вниз под остатками жидких усов тянулись две глубокие складки, обрамляя рот и усеченный подбородок.
— У нее довольно странные взгляды, — высказывается Генри Стампчерч — человек серьезный, огромного роста, с лошадиными челюстями, хотя в нем есть примесь валлийской крови, — и вопросительно смотрит на Сэма Фроста: не известно ли ему еще чего?
Сэм Фрост кивает, с его красного лица еще не сошла улыбка.
— Можно его понять, — говорит он. — Человек всю жизнь работал, деньги в банк откладывал, и вдруг она является с ложкой, он-то к ней по-божески, а она в два счета прибрала его к рукам, даже политические дела и то за него решает.
— Ну да? — изумляется Билл Партридж.
Сэм опять кивает:
— Она за демократов.
Они выжидательно смотрят на него, еще не сознавая, что забавная история приобретает мрачную окраску.
Сэм кивает и щурится, словно собрался опять улыбнуться, но на этот раз улыбка вышла растерянная, не получилась.
— Моя старуха звонит ему насчет взносов в республиканский фонд, а старая Салли и говорит: «Джеймса дома нету». А врет, потому что слышно было, как он кричит ей откуда-то, кто, мол, это меня спрашивает?
Они сидят молча, с вытаращенными глазами, постепенно осознавая ужасный смысл его слов.
— Стрелять таких надо, — задумчиво говорит Билл Партридж и наполняет свой стакан.
К этому времени Льюис и Вирджиния Хикс приехали в дом ее отца и приступили к миротворчеству. Дикки они оставили у соседки в Арлингтоне, а сами помчались в гору что было духу в их тарахтелке-машине, и Джинни в два счета удалось уговорить старика отпереть теткину дверь. Это оказалось бесполезно — как и был убежден Джеймс Пейдж, иначе бы он никогда им не уступил.
— Таких двух упрямцев свет не видывал, — сказал Льюис, ни к кому не обращаясь. Старуха заперла дверь изнутри на задвижку и объявила им, что скорее умрет, чем выйдет туда, где расхаживает на свободе этот буйно помешанный. Джинни и Льюис вели с ней переговоры, стоя под дверью в верхнем коридоре, а старик с полным безразличием возился внизу на кухне, однако дверь на лестницу приоткрыл, и в щелку ему все было слышно. Джинни с каждой минутой все больше злилась и уже чуть не плакала; Льюис впадал в уныние.
Льюис Хикс был небольшого росточка и, хотя доживал четвертый десяток, оставался по-мальчишески худощав. Он даже не снял серый рабочий комбинезон, в котором пришел домой — как раз когда Джинни позвонила отцу. Его стриженые волосы торчали ежиком, от природы сухие, как пыль, и примерно того же цвета, подбородка у него, можно сказать, не было, на шее выступал большой кадык, а над верхней губой темнели незначительные бурые усики. Один глаз у него был голубой, один карий.
— Тетя Салли, — сказал он, поскольку у подъезда стояла его машина с невыключенным мотором и жгла попусту бензин и, кроме того, надо будет еще платить женщине, с которой остался Дикки, — все это денег стоит.
Такое выступление было совсем на него непохоже, и он сразу же оглянулся на Джинни. Он сам уже понял, как оно мелочно и неубедительно прозвучало. Достаточно было одного ответного взгляда Джинни, и он поспешно опустил глаза. Но все равно, считал он, от него слишком многого хотят. Если полоумные братья дерутся с полоумными сестрами, ему-то какое до этого дело? Выйдет она оттуда как миленькая, проголодается и выйдет; ну, а нет, тогда и будем голову ломать. Он снова взглянул на Джинни и отвел глаза. Ему всегда недоставало убежденности, какие бы веские доводы он ни приводил. Жизнь — штука обтекаемая, правду от неправды отделить трудно, все равно как различить старые запахи в брошенном амбаре. А надежного в ней только и есть что молотки, да гвозди, да полоски кожи, да часовые пружины. И всякие эти сложности между людьми Льюис терпеть не мог; ему куда больше по душе было одиночество у себя в подвале, где он оборудовал мастерскую, или подальше от людей где-нибудь в кленовых посадках, куда его приглашали подстричь деревья, или на заднем дворе у соседа, который нанимал его сгребать прошлогодние листья — и не оттого, чтобы люди, по мнению Льюиса Хикса, были глупы или жили по грубо упрощенным, прямолинейным правилам, хотя это так и есть, и он это понимал, а потому, что он, человек тихий и малообразованный, почти во всяком затруднении всегда видел две стороны и при этом обычно — ни одного выхода.
Джинни раздавила сигарету в стеклянной пупырчатой пепельнице, которую держала в левой руке. Когда она сердилась, лицо ее обычно серело и чуточку припухало, и Льюис тогда настораживался и еще больше сникал и растерянно теребил одним пальцем ус.
— Тетя Салли, — сказала Джинни, — я хочу, чтобы ты оттуда вышла. — Она прислушалась и, не получив ответа, сверкнула глазами на Льюиса, словно безумство ее родичей было всецело на его совести; потом опять позвала: — Тетя Салли!
— Я тебя слышу, — отозвалась старуха.
— Ну так как, ты выйдешь или нет?
— Не выйду, — ответила старуха. — Я же сказала. Если со мной обращаются как со скотиной, то пусть тогда уж и держат взаперти.
— Ну да, — произнес снизу отец Джинни, — от скотины хоть какой-то прок есть.
— Видишь, как он ко мне относится? — жалобно подхватила старуха. Может быть, она даже плакала.
— Скотина хоть отрабатывает свое пропитание, — донеслось из кухни.
— Не нужно мне пропитания! — крикнула она в ответ и сама почти поверила в свою правоту. — Мне только нужен уголок умереть спокойно.
— Тетя Салли, — сказала Джинни, — ты должна выйти и поесть хоть что-нибудь.
Ее голос зазвучал еще резче, вероятно, ее раздосадовали жалкие слова про смерть.
— Не хочу! — так же резко отозвалась из-за двери старуха.
Тон ответа был окончательный. Льюис подумал, что больше они от нее, пожалуй, ничего не добьются. И Джинни, наверно, подумала то же. Она посмотрела на мужа, как бы прося о помощи, но тут же спохватилась и занялась раскуриванием новой сигареты. Управившись с сигаретой, она сказала:
— Тетя Салли, я принесу сюда под дверь поднос, и мы уйдем. Когда захочешь есть, выйди и возьми.
Ответа сначала не было. Потом тетя Салли пробурчала: