И глаз у таежного человека остер, и пуля из его ружья верна, и взгляд его горд и спокоен, потому что воля его густа, как кровь, а кровь ярка и червонна, как тетюхинская руда.
— Наляжь! — кричал Жмыхов властно. — Р-раз… р-раз… Право руля, девка!.. Р-раз…
Впереди, у невидимого речного колена, в холодной дождливой мгле приветливо мигали желтые огни Сандагоу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Когда начались дожди, таксатор Вахович смотал походные палатки и вернулся в Сандагоу. Харитону дома делать было нечего. Смоляной запах и старые звериные следы тянули его глубже в чащи. Таксатор предложил ему отыскать забытую охотничью тропу южнее вершины Лейборадзы.
Попутчиком вызвался Антон Дегтярев. Они сошлись быстро. Оба были рослые, широкоплечие и мускулистые парни, с быстрыми глазами; от обоих веяло сочной ядреной крепостью молодых ясеней.
— Чем баб щупать, лучше медведя затаежим, — предложил Харитон. И Дегтярев согласился.
Оба они знали наперечет охотничьи зимовья, шалаши, фанзы, людские и звериные тропы, ключи, овраги и таежные болота, и в угрюмой глуши беспрерывный холодный дождь показался им неопасным. Они переплыли бурные воды Сыдагоу на двух связанных лимонником бревнах, пристрелили застрявшую с испугу в корявом буреломе козулю и в балке у заброшенного китайского шалаша развели свой первый костер. Шалаш был сделан из кедровой коры, крепко сшит ореховым лыком, а широкая берестина, выдавшаяся вперед в виде навеса, прикрывала огонь от дождя.
— Сушись, братва, завтра снова мокнуть, — пошутил Антон, стаскивая с себя всю одежду. — Радуйся, отче Харитоне, комаров нетути, — дождем побило.
Обучался раньше Антон в лесной школе, а под народный язык подделывался.
Он устроил у огня деревянные вилки и развесил белье сушиться. Харитон последовал его примеру. Костер обдавал шалаш банным жаром. Были парни широкогруды и мохнаты, как изюбры.
Дегтярев сбегал голый за водой и прибежал весь мокрый, рыча и фыркая. Он стал сушиться у огня, опалил колено и выругался по-матерному. Тонкие ломти мяса в лопушином листе отправил в золу. Привычному человеку в тайге сытнее, чем дома.
И когда наелись и надели просохшие манатки, Харитон сказал:
— Хорошо женатому человеку!
И не объяснил почему.
— Это ерунда, — возразил Дегтярев, — какой, по-твоему, человек женат?
— А ты не знаешь, какой? — усмехнулся Кислый.
— Нет, все-таки?
— Ну, известно, у кого жена и вообще… детишки там разные и все такое…
— Посуда, хата, постель одна и вши одной породы?.. — допытывался Дегтярев.
— Нет, — отрезал Харитон строго. — Жена вообще — помощница. Жена!.. Пойми, дурак!
— Выходит, что ты сам пень. А человек хороший. Люблю.
Сказал Антон чудно, но слова были теплые. И тогда Харитон объяснил:
— Тридцать годов мне, понимаешь? Имею только вот это… — Он вытянул вперед руки, черные, как сковороды, и потряс ими в воздухе. — Четвертый год хожу возле Вдовиной Марины. Батька не дает. Говорит: "Я гол, а ты голее". И Марина не идет, говорит: "У тебя чуб седой". — Он сорвал с головы фуражку и, блеснув на огне седо-звездной прядью, добавил: — А мне страдай…
Антон вспомнил весеннее девичье дыхание, полный податливый стан Марины под рукой, терпкий запах прошлогоднего сена.
— Выходит, что не везет, — промолвил. Свистнул и опять промолвил: — А мне и без жены хорошо. Сытый голодного не разумеет. Это еще, наверно, в Священном писании сказано.
Харитон не знал, чем сыт его спутник, и говорил много. Слова — тяжелые камни — падали на кедровый подстил, не производя впечатления. И под их нудное гуканье Антон заснул. Были у него буйные русые волосы, вымазавшиеся за ночь в кедровой смоле подстила.
На другой день по непролазным кедровым стланцам они перевалили Лейборадзу.
Забытую охотничью тропу нашли быстро. Она заросла более светлым пырником и папоротью и выделялась резко. Они наделали зарубок и пошли назад. На этот раз не перевалили отрог, а обогнули его западней. На востоке, красуясь посвежевшей вершиной Лейборадзы, темнел становик Сихотэ-Алиня. На всем обратном пути засекали насечки и ставили вехи. Идти стало труднее. Ноги скользили в траве, не давая шагнуть широко. Ключи вздулись и мутно ревели, волоча громадные слизкие камни да черные валежины. Более крупные ручьи плавили вниз целые плоты сухостоя и вырванного с корнем ельника. Болота заозерели, а дождь не прекращался.
Антон и Кислый перебирались по кедрачу, как белки. "Как-то там Неретин?" — думал Харитон. Он снова набрался сил и чувствовал позыв к работе и людям. Хотелось поговорить еще об одном заветном, и он пощупал Дегтярева.
— Политикой интересуешься? — спросил у него.
— Нет, — ответил Антон добродушно.
Он пел всю дорогу какие-то необычные песни и часто кричал без видимых причин. Любил человек звук своего голоса.
— Чем же интересуешься?
— Собой… зверем… тайгой…
— А людьми?..
— Мало. Разве вот бабами. — И он захохотал бескручинно-широким, разливистым хохотом.
— Зря, — солидно заметил Харитон, — политика не мешает бабе.
— А баба политике мешает. Только я не потому, а так… Если драться будете, буду там, где ты.
— Молодец, — похвалил Харитон отечески. — Я уж дрался, жаль, тебя не было.
Они с трудом переправились через Сыдагоу и вышли в долину верст на тридцать ниже прежней стоянки таксатора. В Боголюбовской перемычке образовался гигантский затор, и вся верхняя падь превратилась в бушующее озеро, по которому плавали корейские фанзы и чьи-то белые шаровары на черных обломках, казавшиеся издали парой лебедей.
У берега в густых карчах запуталась выдолбленная душегубка.
— Это нашему козырю в масть, — обрадовался Антон.
Они вытащили лодку на берег и, смастерив кинжалами весла, в один день спустились по мятежной Улахэ в Сандагоу.
Вечер был праздничный. Переодевшись и закусив, оба ввалились к девчатам у солдатки Василисы, наполнив избу здоровым молодым хохотом.
На вечерке танцевали парни с девчатами польку. Дробно отстукивали большими сапогами чечетку, а у девчат юбки, длинные и широкие, так и плавали по избе.
У солдатки Василисы на постоялом дворе — три отделения. Одно — кухня для стряпни, другое — для постояльцев отдельные комнатки, а третье — для вечерок. С дождями таксатор перебрался во второе. Рабочие остались в палатках. Таксатор был молодой, но до девок труслив. Примостился на вечерке в углу, даже рот раскрыл, и текли по рыжей бородке слюни.
У Дегтярева глаз голубой, как далекие сопки, а у Кислого — серый и напористый, как вода. "Который? — подумала Марина, и где-то екнуло: — Дегтярев…" Стрельнула глазом влево и вправо, а Дегтярев уж рядом. Щека давно не брита — колется, и от волос кедровой смолой пахнет.
— Мотри, Харитон-то побьет, — шепнула.
— Не побьет, мы с ним приятели.
— Мельника побил…
— Мельника — не за тебя, за политику.
— И за меня тоже…
Сказала немного с гордостью, и Антон удивился.
Кислый драться был неохоч. Смотрел на них мельком, в танце, уголками глаз, и было ему обидно. Обидно было потому, что рус у Марины волос и румяны щеки, и потому еще, что сам он здоров и в летах, и три года из-за нее к девкам не ходил, хоть и тянуло. И только сейчас стало обидно еще за то, что Дегтярев в тайге сказал: "Сытый голодного не разумеет".
А Митька Косой, присяжный запевала, взял Харитона под руку и на заросшее волосом ухо сказал:
— Не стоит глядеть, птичка-то не для тебя.
— А для кого же?..
Митька отвел глаза в сторону и хитро ответил:
— Как Вавилу побил — на вечерки ходить боится…
— Ну и что же?.. За Вавилу она все одно не пойдет — дурная хворь у мельника.
— А кошелек толстый.
— Ерунда…
— Дело твое, а только, думаю, зря в монахи записался. Иль, окромя Марины, баб нету? Вон Василиса давно млеет.