С ее стороны требовалась только незначительная уступка, чтобы придать сентиментально-трагическую прелесть их жизни в Лондоне. Ей — так ему казалось — было не только легко, но даже естественно играть роль, соответствующую его благородной роли. Так приятно было ходить по Лондону, где на каждом шагу чувствовались следы войны, в новеньком офицерском мундире, который действительно очень шел ему, и водить Маргарет в рестораны, куда был запрещен вход простым рядовым. И у него могло бы быть чувство, что наконец-то он покончил со всеми сложностями войны. Маргарет могла бы просто дать понять ему, что Тедди сбился с пути, что он поступает недостойно. Потому что, ведь правда же, он и в самом деле ведет себя недостойно. А тогда, как все было бы хорошо!
Но нет, она этого не хотела. Она изменилась и продолжала меняться. Она уже была не той кроткой, испуганном, грустной девушкой, какой была в начале войны. В ней появилась какая-то несвойственная ей решительность. И даже какое-то себялюбие. Она усердно готовилась к выпускным экзаменам, и было очевидно, что она не позволит ни любви, ни страсти мешать ей в ее занятиях. Ничего похожего на ту прежнюю Маргарет, которая была так покорна и смотрела на него глазами, полными слез. Она приходила к нему, отдавалась ему, правда, с пылкой сердечностью, но без восторга. Первая свежесть юности, новизна любовных желаний, непосредственность страсти миновали для них обоих.
4. Любовь и споры
Они любили и ссорились. Ссорились без конца: из-за Стокгольмской конференции, из-за целей войны, из-за борьбы с войной, ссорились от всего сердца; это уже были не просто любовные стычки; Теодор, обвинявший всех социалистов и интернационалистов в том, что они стали орудием тайной антибританской организации, вынужден был для подкрепления своих обвинений сослаться на какую-то свою особую секретную осведомленность.
Он стал употреблять выражение: «Мне достоверно известно», — которому суждено было впоследствии перейти у него в привычку.
— Видишь ли, Маргарет, — говорил он, — я не просто фронтовик. Я делал там порученное мне дело, готов делать его и теперь. Но, — загадочно-многозначительным тоном, — есть вещи, о которых…
— Теодор! — внезапно спросила Маргарет. — Что такое, собственно, было с твоим коленом? Никаких следов. Покажи-ка! Согни ногу.
Теодор замялся и солгал.
— Не знаю, право, — улыбнувшись, сказал он. — Теперь как будто все в порядке, а как по-твоему? Наверно, задело осколком снаряда или, может быть, обломком бревна, когда землянка обрушилась. Так, только задело, слегка. Были кровоподтеки, болело, а потом, когда поджило, оказалось смещение сустава. Мне сделали маленькую операцию, вправили его, вот и все.
— Сколько времени ты был на передовых позициях?
— Постой-ка… дай вспомнить… да… несколько месяцев.
— Тебе приходилось убивать?
Он задумался.
— Не знаю.
Потом прибавил:
— Видишь ли, нам почти не приходилось видеть живых немцев. Конечно, за исключением тех случаев, когда бывали атаки. Мы стреляли в них, бросали ручные гранаты. Пулеметы работали вовсю.
— А людей около тебя ранило, убивало?
— Я просто не могу говорить об этом, — сказал он вполне искренне. — Но нельзя же воевать, ничего не разрушая.
Она задумалась, подперев рукой подбородок.
— Это бессмысленно, — промолвила она. — И отвратительно. А когда мы хотим покончить с этим, нам не дают.
Это был все тот же стокгольмский припев.
— Нельзя сейчас покончить, — сказал он. — Надо биться до конца.
Они опять заспорили.
— Ты не понимаешь, — настаивал он. — Надо биться до конца. Нельзя допустить, чтобы наполовину разбитая Германия снова оправилась.
— Германия, — повторила Маргарет. — Германия, Франция, Британия, империя… Мы… Что значат все эти слова?
— Действительность, самая настоящая действительность.
— Нет, — возразила Маргарет, — это ложь. Спроси Клоринду. Она как-то говорила об этом. Как хорошо иногда говорит твоя мать! Как это она сказала? Всех нас ведут на убой из-за философского заблуждения. Нет большей лжи, говорила она, чем ложь этих громких, напыщенных слов. Британия! Германия! Какая жвачка! Действительность — это миллионы людей, которые жмутся друг к другу из страха, из низменных побуждений, из алчности. Шелли знал это сто лет назад. Ты никогда не читал Шелли? О, Шелли замечателен! Он называл анархами эти правительства. Анархия! Нет, ты только послушай! Ты думаешь, что участвуешь в войне, а на самом деле ты просто слепо идешь туда, куда тебя толкают. Это так же верно, как то, что я люблю тебя, Теодор. Тедди прав. Тедди всегда был прав. Он всегда смотрел правде в глаза. И вдумывался. Если существует какой-то выход, он найдет его. А ты, ты просто уступил и расшаркался. И перестал думать. Вот это-то и ужасно — ты совершенно перестал думать.
Все это страшно возмущало Теодора. Как это он не думает? Он думает не меньше ее. Только думает по-своему. Он попытался восстановить свой авторитет.
— Ты говоришь, смотреть правде в лицо, — сказал он. — Но чему, собственно, вы — ты и Тедди — смотрите в лицо? Ничему. Легко повернуться спиной к войне…
— А разве он повернулся спиной? — спросила Маргарет.
— …и говорить всякие там слова — о человечестве, о всемирном государстве и прочее. Но где же оно, это пресловутое всемирное государство? Покажи мне его.
Маргарет обдумывала ответ.
— Оно там, где есть люди, которые верят в него, — сказала она.
Она сидела на низенькой кушетке, и ему казалось, будто она повторяет заученный урок.
— Я скажу тебе, во что я верю. Нам нужно понять друг друга. Патриотизм — это не то. И национализм — не то. Да. Ты не веришь этому, а я верю. Я знаю, для тебя это звучит нелепо и оскорбительно, ну, а я в это верю. Я верю, что настанет время, когда последних патриотов, бряцающих оружием, будут преследовать, как разбойников. Или запирать, как сумасшедших. Всемирное государство — единое всемирное государство. Вот во что я верю. Ах, я не могу объяснить тебе, как и почему. Но к этому мы идем. Иначе не стоит жить. Ты спрашиваешь, где это всемирное государство. Это совсем не такой неразрешимый вопрос, как ты думаешь. Если хочешь знать, оно здесь, оно уже существует. Только сейчас оно задавлено и еще не собралось с силами. Его нужно поднять, освободить. Как законного наследника, чьи владения были захвачены мятежниками и самозванцами. Растоптано вконец, говоришь ты. Ну так что же? Тем более оснований для нас быть ему верными. Тем более оснований сплотиться против нашего правительства, против их правительств, против всех, против всего на свете, против самозванцев и захватчиков, которые стоят за разделение и войну. Неужели это не ясно?
— Маргарет, — сказал Теодор, — у тебя прелестнейшее личико в мире. И прелестнейший голос. Когда ты говоришь вот так, ты точно пророчествующая Сивилла. Ты так прелестна! Но послушать, что ты говоришь, — кажется, будто это неразумный ребенок.
— Нет, — ответила Маргарет и, обхватив колени руками, внезапно посмотрела ему в лицо. — Это ты ребенок. А я уже выросла. И ты помог мне вырасти. Да, ты. Разве не ты сделал меня женщиной? В этой самой комнате? Это, и война, и многое другое изменили меня. Ты живешь в какой-то детской сказочной стране. Ты, как мальчик, воображаешь себя действующим лицом в какой-то пьесе. Ты всегда разыгрывал из себя кого-то. И продолжаешь разыгрывать! И неужели я только теперь поняла это? А в Блэйпорте? Может быть, тогда я не могла этого заметить? Ты играешь. Ты выбираешь себе роль и играешь ее. Я женщина, и мир кажется мне страшным. Но я смотрю на него. Я смотрю ему в лицо. И я принимаю не все, что он мне показывает. А ты все еще играешь в солдатики.
Это уязвило его, но он постарался скрыть обиду.
— Нет, — сказал он, улыбнувшись, — ты не назвала бы это игрой, если бы побывала там. Игра! Боже милостивый!
— Это игра в ужасы. Ужас никогда ничего не облагораживал.
Ее открытый взгляд искал подтверждения в его лице.