Флегматичный Зиновий забросил прямо с моста удочку и сидел, уставившись на воду.

— А что, Зинка, на гулянье-то бы завалиться, а? Баско там. Родственнички порадели бы, подали. Питья там бу-у-удет, — протянул Толяс. — Чи-и-инненько!

— Как ино, — откликнулся Зинка. — Братан с соседом почти четверть нагнали на свою компанию. Ядреная — горит!

Ребята стали вспоминать, где и что им откололось в последнее время, а Пашка побрел по тракту, поднимавшемуся пологим тягуном.

Надо воспользоваться свободным часом и самому попастись на земляничных полянах.

Отец вернулся часа через три, раскрасневшийся, запаренный.

— И кого там черт носил! Тихо, не ветрено. Вчера все стояло, а сегодня в трех местах прясла повалены. Ну, да поправил, пройти не должны.

Разделся по пояс. Вымылся.

— Смотрите тут у меня! К загонке вернусь. Латка, остаешься у моста.

— Не, я к балагану.

— Гляди, не прогадай. Ступайте тогда с Зиновием, не мешкайте. Анатолий — тут. Понял? — И пошел по мосту нетерпеливой, пружинистой походкой.

— Ну, молодец, Пашуня, — засуетился Толяс. — Ты там пока один управишься. Зинка побудет здесь. А я счас фляжку опростаю и леском — на гуляночку… Не бойтесь, на глаза главному не попадусь.

Он достал из котомки краюху хлеба, солдатскую баклажку и стал пить молоко.

— Чё закуксились? Фляга-то для чё? Я вам принесу. Ты, Пашка, помалкивай, не говори отцу.

— Я-то-чё…

— Чё, чё? А ничё!

— Да ладно, пошел я.

…Зинка пришел к балагану почти перед загонкой. Отводя в сторону глаза, жаловался:

— Трепач Толяс! Тоже мне: ни харча, ни выпивки. Фляжку перекисшей вишневки да кусок пирога. Тебе уж ничего не досталось. Перегорюешь, а?

Потом и Толяс прибежал. Протянул Зинке пачку папирос.

— Главный купил. — Хохотнул. — Он сегодня добренький… А тебе, Пашка, ты ведь у нас паинька, а гостинец — конфетки. Соси на здоровье… Зинка, ты пойдешь к изгороди. Я вдоль тракта. Пашка — к пруду. Сигнал подает Зинка.

Обидно стало Пашке: ишь раскомандовался! И отец хорош: лучше уж ничего бы не покупал, чем эти вшивые конфеты, — как маленькому. Будто нарочно срамит перед парнями… Ни минуты не задержался с ребятами, пошел лесом к пруду, сразу ко второй лесосеке. Знал, что ближе коров нет. Ни один колокольчик не звякнул в той стороне, пока он сидел у балагана.

Весь день Пашка старался не думать ни о Верке, ни о Семке с Левкой, ни о гулянье, где все они наверняка веселились сегодня вместе со взрослыми. Но отмахнуться от этого было трудно, мысли лезли еще навязчивей — липучие, едкие. Тогда Пашка ухватился за излюбленный прием. Он часто пользовался им, когда хотел поскорее заснуть, а сон почему-то подолгу не приходил. Стал мечтать о будущем, представляя себя то в одном, то в другом качестве, неизменно удачливым, всеми любимым и вызывающим зависть у разных там недотеп. Чаще всего он видел себя приезжающим в поселок на открытой легковушке вроде «виллиса». Приезжал не один, а с новыми друзьями. Кто он сам, какое занимает положение — это для Пашки было не важно, и он даже не пытался вообразить себе такие подробности. Просто они медленно разъезжают по улицам поселка, молодые, красивые, — все на виду. И бывшие его знакомые по школе, по играм и беготне все дивятся на Пашку, на его окружение. Кто говорит одобрительное, а некоторые, более близкие, приветственно машут рукой, спешат подойти, поздороваться… Все представлялось легко, вызывало сладкое головокружение, убаюкивало. Правда, и горечь была печальнее, острее, когда Пашка возвращался обратно в реальную жизнь. Но игра эта в общем-то стоила того: хоть на какое-то время позволяла забыться. Жаль, что на слишком малое время, — не будешь же повторять игру в обманку по нескольку раз на дню.

Пашка вышел в конец лесосеки и увидел перед собой вороненую гладь пруда. На том берегу по угору четко прорезались избы поселка. Слева, на плотине, разрозненными группами виднелись человеческие фигурки. Это возвращались с гулянки. Сегодняшнее, уже не такое больное, приглушенное, но еще ощутимое, снова сжало Пашку в своих тисках. Сначала мысли занял Левка. Вечно расхристанный, нарочито неряшливый, баламут и затейник. Правда, выпирало из него желание быть вожаком, верховодом, но оно не казалось обидным, ущемляющим самолюбие других. Все в нем так и кричало: «Подумаешь, мать — директор! Сам-то я парень свойский, оторви да брось». Он и в самом деле всячески старался подчеркивать, что Антонина Федоровна для него просто обычный учитель, директор школы — и только. Больше никакого отношения он к ней не имеет.

Озорничали они одно время на уроках, ой как озорничали Г Словно на них какую порчу напустили. И увещевали, и наказывали строго — а им все неймется. Занимались они тогда в первую смену. Декабрьские ночи длинные, в школу бежишь — еще луна вовсю сияет, все окутано морозной мглой, лишь белые столбы дымов над трубами слегка оживляют тусклую пустынность вокруг. Первые уроки проходили трудно, в каком-то полусонном состоянии. И каждый радовался любому поводу оттянуть их начало.

Однажды Левка с Пашкой пришли в школу раньше всех. Не включая света, Левка вывернул электролампочку над учительским столом, вогнал в патрон сломанное перо — устроил короткое замыкание — и снова поставил лампочку на место. Пашка бездумно помогал, поддерживал стул, на который взгромоздился его товарищ, светил ему спичкой. Потом вдруг до него дошло, что вначале сегодня — математика.

— Левка, ты с ума сошел! Ведь первой придет Антонина Федоровна.

— А нам не горе, — отмахнулся тот. — Какая разница.

Они оделись и ушли на улицу.

Кто-то пришел следом, щелкнул выключателем. Лампочка, конечно, не загорелась. Никого это не расстроило, все спокойно занимались своими делами: девчонки шушукались по углам, мальчишки возились, разминая друг друга вместо физзарядки.

Антонина Федоровна вошла в полутемный класс и сразу взялась за дежурного: почему, дескать, не включен свет. Тут все и закрутилось. Пока выяснили, что сама лампочка цела, что сгорела пробка на распределительном щите в коридоре. Пока разыскали завхоза, раздобыли новую пробку… Поворот выключателя, легкая вспышка на щите — и эта тоже полетела. После уж завхоз догадался залезть в патрон и обнаружил там перышко «лягушку» с обломанными концами.

Пожалуй, никогда больше не была так рассержена Антонина Федоровна. Круто взялась за класс: «Отвечайте: кто это сделал?» Когда обстановка накалилась до предела и всем стало невмоготу, Пашка совсем уж было собрался встать и заявить на себя. Но Левка опередил и сказал, что во всем виноват он один: его идея и его исполнение…

Неладно теперь получилось с ним у Пашки. Эта дурацкая футбольная размолвка! Уже все вроде избегано, забыто, а чувствуется какой-то осадок. Пашка считал: потому все, что редко встречаются, постепенно отдаляются друг от друга. Ох уж эта пастьба!.. И с Веркой разве не то же самое? Абсолютно то же. Один — далеко, униженный, несчастный. А другой — всегда у нее на глазах, ловкий, уверенный, надежный.

Так примерно думал Пашка и по привычке тосковал, хотя подспудно уже начинал понимать: не жить ему в поселке, и со старыми друзьями так или иначе предстоит расставание. И, странное дело, ему нравилась эта тоска, нравилось растравлять в себе боль, расшевеливать ее, потому что после резкой горечи и уныния все чаще и чаще наступало сладостное успокоение. Вот и сейчас после мыслей о Верке к нему пришла и зазвучала модная слезливая песенка про несчастную любовь бедного скрипача к красивой девушке. В конце ее пелось о том, что «она ушла, счастье унесла, только скрипка плакала ночами».

Пашка тоже позволил себе немного поплакать в душе, поскулить вместе со скрипкой. Потом услыхал приглушенный зов Зинкиного рожка, уже ближе — отклик Толяса. Ответил им, звонко, протяжно, окончательно заглушая в себе рыдающую скрипку, и пошел к кромке леса на звук колокольчиков.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: