Он не просил у меня милостыни. Еще раз погладив ладонями белую печь, он повернул к двери. Я выскочил из-за стола. Я схватил из чугунка две последние картошки и сунул в его холодные руки…

Через несколько дней мы шли из школы и увидели «бабаев» у костра на стройке. Ребята оживились: эх, подползем да как начнем пушить комьями!

— Не надо, ребята, — начал я несмело. — Они устали, замерзли.

— А ты кого защищаешь? — насел на меня наш верховод. — Гляньте, ходин заступник!

— Ходин заступник! — обрадованно подхватил кто-то из ребят.

— Хо-дин, зас-туп-ник, — словно на вкус, тихо попробовал другой.

Я знал, что прозвище может пристать ко мне надолго. Я уже был ученый…

И я пошел с ребятами.

Когда у костра закричали, мы кинулись врассыпную. Быстрее всех бежал я: от костра, от ребят, от себя…

И до самого дома казалось, что «бабай» смотрит и смотрит мне вслед.

ЛЕПЕШКИ ИЗ ЖМЫХА

Подошло время уезжать. Мы торопливо чехлили связки удочек, укладывали рюкзаки, бросали в опадающий костер объедки, комья газет и с досадой поглядывали на близкий поворот, из-за которого вот-вот вывернется катер, последний по расписанию.

Мы только что плотно поели, прибрали подчистую весь свой припас.

Весь, кроме хлеба.

Так уже заведено, что берешь хлеба в лес с запасом: мало ли что случится. А он нередко оказывается лишним. Вот и сейчас каждый из нас оставляет на вытоптанной траве чуть ли не половину буханки. Хлеб почти свежий, вчера днем купленный, ноздреватый, с поджаристой корочкой.

Но нам нисколечко не жаль его. Мы швыряем куски по сторонам небрежно, как бумагу в костер. Бросаем бездумно, совсем забыв, что это хлеб.

Что поделаешь? Куда его!..

А когда-то нам не хватало хлеба. Как его не хватало!..

Я возвращаюсь из школы в свой старый поселок с церковью на обрывистом берегу. Путь был неблизкий: сквозь строй рубленных из бруса двухэтажных домов, выросших уже в войну; мимо закопченного гаража и железнодорожных тупиков; через неоглядное, насквозь продуваемое снежное поле. Раньше здесь был пустырь, но два года назад его разделили, разрезали на куски, за несколько дней вскопали и засадили картошкой.

Проходя через тупики, я увидел возле дощатого склада несколько вагонов. Около крутились пацаны. Я несмело подошел поближе. Ребята были незнакомые, но не старше меня, даже помельче, и я осмелел. Да и как было не осмелеть: пацаны грызли, с причмокиванием сосали что-то, карманы их ватников и пальтишек топорщились.

Из вагонов выгружали жмых. Большие плиты жмыха, похожие на коротко напиленные доски. Их и носили как доски, складывая стопкой. Плиты громко хлопали друг о дружку, и снег вокруг лежал желто-серый от мелких крошек и пыли. Запах был такой густой, сытный, что у меня свело скулы.

Грузчики незлобиво покрикивали на нас, но к вагону и близко не допускали. Время от времени они бросали нам пригоршни мелких кусочков, и тогда начиналась свалка. Мы сшибались, отталкивали друг друга, сбивали с ног, ползали на коленях, чтобы схватить хоть один кусочек облепленного снегом жмыха.

Набив карманы, ребята разошлись. И мне уже кое-что перепало, но я не уходил. Не мог я уйти от этих темно-желтых, пахнущих маслом досок. Мне бы хоть один такой обрезок, всего один…

Дверь вагона узкая, высоко, да и по мосткам все время ходят мужики. Тут уж ничего не отломится — разве что увесистый подзатыльник. А может, со стороны склада?.. Я обошел сарай и осторожно выглянул из-за угла. Вход был почти рядом, но и в него не проскочишь: только один мужик выйдет — заходит другой…

Грузчик шел совсем близко от меня: слышно было его тяжелое дыхание. Он нес плиты не под мышкой, а в охапке, как дрова. От этого ему плохо было видно тропинку, и он скособочил голову. В дверном проеме он вдруг поскользнулся, резко качнулся, пытаясь устоять на ногах, и ударился всей ношей о косяк.

Плиты с грохотом раскатились по заледенелой площадке перед входом.

Какая-то непонятная сила оторвала меня от земли и вышвырнула из-за угла. В один прыжок я схватил ближнюю плиту и бросился наутек. Вслед запоздало неслась совсем нестрашная и безобидная для меня матерщина.

Отдышавшись, я вышел на тропу через поле. Кругом было ровно, бело и пустынно, только вдали, перед избами, чернели фигурки идущих мне навстречу.

Я безнадежно опустил плиту к ногам. Только сейчас мне стало ясно, что самое тяжелое впереди. Если не попадутся ребята постарше среди поля, то в поселке они все равно отберут у меня жмых. В этом я ни капельки не сомневался: слишком привык к тому, что отпетые огольцы даже карманы выворачивали у мелкоты и забирали все, что им понравится.

Я стоял один, совсем один, среди стылых снегов, беззащитный, заколевший. У моих ног лежало такое богатство, потерять которое было невозможно. Еще раз оглядевшись по сторонам, я повернул назад… Возле крайнего забора зарыл в снег жмых и только тогда побежал домой, отогревая на ходу дыханьем занемевшие пальцы.

Лишь поздно вечером, когда обезлюдели улицы, я отправился за своей нелегкой добычей. Было темно, сильно завьюжило. Плита оказалась тяжелой и неудобной — слишком широкой для меня. Я нес ее, обняв обеими руками, поминутно сбиваясь с тропы и проваливаясь. Сквозь вой ветра то сзади, то спереди мне чудились шаги, в снежной пляске возникали чьи-то силуэты, тогда я уже сам затравленно бросался в сторону и зарывался в глубокий снег…

Мать было принялась ругать меня, но, увидев, как я заледенел, замолчала. Она раздевала меня, вытряхивала снег из валенок, из карманов ватника, растирала мне руки и плакала.

Уложив меня в постель, она прямо под порогом топором расколола жмых на кусочки и рассыпала их по рядну на печи.

Всю ночь мне кто-то жег каленым пятки. Мужик-грузчик со страшной руганью гонялся за мной. Я беззвучно кричал, задыхался, падал в горячий снег, и тогда мужик колотил меня по голове доской из жмыха. Голове почему-то не было больно, и только удары отдавались в ней тупо и гулко: «бут-бут-бут…» Мужик исчезал, взрослые ребята появлялись надо мной, скалились, требовали чего-то, а в голове неотступно стучало это «бут-бут-бут…»

Я проснулся весь в жару, знобком поту, обессиленный. Мать ласково гладила меня и, отвернувшись, украдкой утиралась передником. Она придвинула ко мне на табуретке кружку горячего молока и тарелку вкусно пахнущих румяных лепешек из толченого жмыха пополам с тертой картошкой. Но я не смог их есть: во рту у меня пылало, горло было воспалено. Лепешки казались такими колючими и так царапали, что на глазах выступали слезы…

МЕРТВАЯ ОЛЬХА

Солнце лениво сползло за синие увалы.

С реки набежал ветерок, дохнуло прохладой. Бойко залопотали листья ольховника, что густо заполонил пойменное правобережье Тулвы. В жару, потускневшие и вялые, они висели безжизненно. А сейчас сочно бились на ветру, затопляя все радостным гулом.

Я только что приехал в этот лагерь и теперь отдыхал в палатке. В откинутый полог, был виден островок деревьев. Они тесно обступили «столовую» — несколько рядов наспех сколоченных из неструганого теса столов и лавок.

Лежа на хрупком и духовитом сене-листовнике, я думал об ольхе — этом неброском с виду, но таком интересном дереве. Древесина у нее легкая, с затейливым узором, и потому в почете у краснодеревщиков. Из ольховой коры делают стойкие краски. Хороша ольха и тем, что сама удобряет почву. На ее корнях есть «волшебные» клубеньки. Они накапливают азот. Впервые обо всем этом я узнал давным-давно, еще в детстве. Мне довелось тогда прослушать обстоятельную беседу. Она была неприятна для меня и казалась долгой, как дождливый день.

Тихий таежный кордон сиротливо стоял у самой кромки леса неподалеку от железнодорожного полустанка.

Весна была в разгаре. Под корой у деревьев упруго бродил сок, а у нас, ребят, от обилия лесных запахов, звуков и сверкающего солнца сладко кружилась голова.

Мы играли в дикарей. Удрали в лес, распалили на поляне большущий костер. Потом гнули ломкий ольховник и сдирали с него кору. Сок быстро густел. Голая нежная древесина на свету бурела, как засвеченная фотобумага. Кусочками коры с остатками бурого сока, словно ляписом, мы разрисовывали друг друга. Потом с дикими воплями прыгали через костер, плясали вокруг него.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: