Вдруг в дальних кустах верхом на лошади показался мой отец. Но мы раньше увидели его и успели разбежаться. Я был уверен, что отец не заметил меня. И вправду, дома о лесном костре мне не было сказано ни слова.

Утром меня подняло ни свет ни заря, и я сразу бросился через кухню во двор.

— А-а! Нарушитель! — вдруг грозно раздалось над моим ухом. Я до того испугался, что в первую минуту ничего спросонья не мог разглядеть.

— Так это он палит костры в лесу, губит деревья! — рокотал голос. — Что ж, возьму с собой в город. Там разберемся…

За столом в кухне сидел большой начальник — сам лесничий. Я глянул на отца. Тот лишь развел руками.

Лесничий устало развалился на лавке, угловатый, тяжелый, поставив двустволку между колен. Он колюче смотрел па меня из-под мохнатых бровей и в такт словам хлопал широкой ладонью по столешнице.

Мне уже было невтерпеж. Я переминался с ноги на ногу, тоскливо смотрел на распахнутую дверь и чувствовал, что или со мной случится беда, пли я вот-вот разревусь. А лесничий, ничего не замечая, говорил о загубленной вчера ольховой молоди и о том, какие они полезные, эти деревья.

На мое счастье, он не слишком долго мучил меня, и я пулей вылетел из избы…

Тогда-то я ничего не заметил, но теперь уверен, что не успел я скрыться в глубине двора, как лесничий с отцом хитро рассмеялись. А мать наверняка долго корила их, бессердечных мужиков, за «измывательство над ребенком»…

Этот памятный случай был, пожалуй, первым из тех житейских уроков, которые постепенно научили меня уважительно относиться к самому невзрачному деревцу.

…Брезент палатки, в которой я лежал, совсем остыл. Понизу посеяло сыростью. Поднявшись, я отправился на берег реки.

На луговине возле «столовой» мне послышался необычный здесь треск: словно кто-то ворошил груду сухих обрезков бумаги. Я невольно глянул на листья ближней ольхи.

Они были жухлые и темные, будто ошпаренные кипятком, постепенно крошились и облетали. Трава возле самого ствола пожелтела, усохла, и были видны неплотные стыки небрежно брошенных пластов дерна.

И тут только я вдруг заметил, что не по-живому, слишком уж ровно, этаким правильным четырехугольником стоят ольхи.

Светило солнце.

Печально шуршала сухая листва, будто жаловалась…

Даже птицы не садились на эти деревья.

Все дни, сколько я жил в лагере, при виде мертвых ольх мне почему-то становилось неловко и стыдно, хотя я тут был ни при чем.

ПОЖАР

Тревожно звякнули стекла в пазах.

— Петрович, на двадцатом горит!

Белесая июньская ночь была на редкость душной и тихой.

Из летнего пристроя, где мы спали, было слышно, как отец глухим от сна голосом велел поднимать мужиков и быстро всем собираться на станции. Покрикивая на застоявшуюся казенную лошадь, он гремел лопатами, кайлами, носил из скрипучего сарайчика огнетушители.

Взвизгнули ворота, под окнами протарахтела телега. Вскоре, прогудев рассерженной осой, укатила по рельсам в ночные леса станционная дрезина. И опять вокруг стало тихо.

Лето начиналось сухое и жаркое. Отцовский лесной участок лежал вдоль железнодорожного полотна. Несмотря на щиты-крестовины возле линии, призывающие паровозных машинистов «закрыть сифон и поддувало», то там, то здесь занимались пожары. Дежурившие на полотне рабочие из лесничества и путевые обходчики быстро гасили их. К частым, скоротечным пожарам уже привыкли, и даже ночная тревога по-настоящему никого не обеспокоила.

Но отец с рабочими не вернулся ни утром, ни днем. Никто толком ничего не знал. Поползли разные слухи. Солнце палило по-прежнему. Было под тридцать градусов. Поселок оцепенел от жары и ожидания.

После обеда в небе загудел двукрылый аэроплан. Мы, мальчишки, не бежали по обыкновению вслед ему, не кричали истошно: «Эроплан, эроплан, посади меня в карман…», а молча следили за ним, задрав головы. Он сделал несколько кругов, снизился, и в воздухе зазмеился узкий красно-белый вымпел. Мы знали, что в кармашке, нашитом на мешочек с песком, лежит записка пилота, облетевшего пожар, и отнесли вымпел дежурному по станции.

К вечеру поднялся ветер. Он тянул понизу ровно и сильно. И все с той стороны, и все на поселок, на нас. Он принес горьковатый, щекочущий ноздри запах гари.

Ночью над лесами заиграли всполохи. Зарево то блекло, выцветало, то наливалось густой кровью. На рассвете, хотя небо было ясным, из-за ближнего увала поползли необычные, пегие облака. Запахло смолистым дымом.

Тревога росла.

Минули еще сутки. Несколько железнодорожников решили ехать на пожар. Но начальник станции, которого за глаза называли Бомбой, не разрешил им. Толстый и краснолицый, он сердито взмахивал короткой ручкой и кричал, что ему не дано никаких «указаний» и что справятся без них. После работы они все-таки выпросили дрезину и, побросав на маленькую платформу лопаты, укатили в ту сторону. Начальник растерянно смотрел им вслед и нервно вытирал рукавом полотняного кителя потную лысину.

Мать не спала. Она шумно вздыхала, поминутно выглядывала в растворенное окно.

Мне еще не довелось видеть пожар. Но в пристрое у нас все стены были оклеены цветными плакатами. На них, вздымаясь выше леса, полыхало багровое пламя, клубился черный дым. Маленькие человечки копошились где-то внизу: рубили лесины, копали канавы, стояли с огнетушителями наперевес. Тракторы под самым носом у огня тянули плуги. А на одном из листов над пылающим лесом летел аэроплан, распушив за собой белый шлейф…

Всю ночь это плакатное пламя плясало перед моими глазами. Было жарко и душно, и настоящий едкий дым щипал глаза.

Все вокруг заволокло дымом. Скрылись синие вершины на горизонте. Мутно светило солнце.

Утром никто в поселке не выгнал на пастбище скот. Коровы беспокойно метались по загородкам и не просто мычали, протяжно и просяще, а дико рявкали, раздувая ноздри. Жалобно голосили овцы, визжали поросята, растерянно взлаивали собаки. Люди укладывали вещи в кованые сундуки, вязали узлы и выносили их на поляну посередь улицы. Самые беспокойные утащились на околицу, к прудику. Некоторые ставили в воду столы, лавки и громоздили на них свое добро.

Отступать было некуда: на десятки верст стояла тайга.

На дрезине привезли молоденького железнодорожника, обожженного, всего в бинтах. Бабы причитали, всхлипывали. А Бомба семенил до самого фельдшерского пункта рядом с носилками и визгливо покрикивал:

— И чего вы со мной делаете! Половины рабочих в мастерской нет. Пожар им. А отвечать кто?

Спустя несколько часов на станции получили распоряжение задержать встречный пассажирский поезд, и мимо него в сторону пожара, не останавливаясь и не замедляя ход, прогрохотал паровоз с несколькими вагонами и открытыми платформами. На платформах стояли два больших трактора. Из города шло подкрепление.

Весь день над лесом плутал в дыму аэроплан — сбрасывал лекарства и продукты…

Отец вернулся через неделю. На него было страшно смотреть. Слезились красные глаза с оплавленными ресницами. Опали щеки, обметанные клочковатой щетиной. Он долго сидел па завалине в изодранной обгорелой спецовке, неподвижно свесив с колен тяжелые забинтованные руки.

Мать раздобыла где-то бутылку водки, истопила баню, обмыла его, большого и беспомощного. Распаренный, он сидел после за столом, осторожно брал стакан и медленно пил, вздрагивая при каждом глотке. Прозрачные капли скатывались по рыжему подбородку и падали на холщовую нательную рубаху, оставляя темные расплывчатые пятна.

Проснулся отец на другой день к вечеру. Долго седлал непослушными руками лошадь и отправился объезжать лесные гари…

Было это давно, так давно, что казалось навсегда забытым.

…На маленьком теплоходе, у команды которого по выходе судна из ремонта оказался свободный день, я был единственным гостем. Мы хорошо позагорали, накупались и теперь спешили в пригородный порт.

Еще издали мы увидели дым. Возле берега горел лес. Огонь воровато поднимался по склону, словно хотел скрыться в таежной глуби от людских глаз.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: