— Пожалуй, случилось. Женюсь.
— На котором месяце?
— Все не то, мама. Я женюсь не на Ирине.
— Нашел в провинции?
— Нашел.
— Когда зайдешь?
Мать волнуется, я слышу это, и я благодарен ей.
— Она не в Москве. И все будет еще не скоро. Как Люська?
Мать молчит, и я поеживаюсь.
— Что у нее?
— Не то, что ты думаешь… Приходи.
— Вечером. Хорошо?
Мать рада, что я приду сегодня. Что-то с Люськой. Но, как я понял, не по диссидентской линии. С Люськой обязательно должно что-нибудь случиться. Она живет на нервах. Еще в детстве у нее всегда были обкусаны губы. От нее исходит беспокойство, она все кого-то разоблачает, обличает, всегда кому-нибудь предана до умопомрачения. Пока она была девчонкой, я подшучивал над ней, и просмотрел, как она перестала быть девчонкой, и однажды заработал оплеуху, пожалуй, справедливую. Оплеуха сломала наши прежние отношения, новые не возникли, просто я стал побаиваться ее, у ней появилось презрение ко мне. Но родственность — куда ее денешь, и я привык любить сестру на расстоянии. Это вообще, по-моему, самый истинный тип любви, может быть, даже единственный. Я всех держу на расстоянии. Вовремя подпустить холодка в отношениях — в этом я вижу высшую мудрость поведения.
Кажется, это даже не мой стиль, а отца. Но если я это делаю сознательно, иногда с насилием над собой, вопреки чувству, то у отца все естественно, самой его натурой предусмотрено, для него просто невозможна страстность отношений, чужая страсть отодвигает его ровно настолько, чтоб самому не загореться и в то же время пользоваться теплом чужого огня.
Вообще, отцу я многим обязан. Он был первой моей любовью. Спокойный, серьезный, деловой, уверенный — я боготворил его в детстве! Но именно от него получил первый щелчок по носу. Почувствовав мою неумеренную привязанность, он своей холодной ладонью однажды отстранил меня, всего на йоту, но не понять его жеста было невозможно, и после этого я всегда ощущал пространство, которое он воздвиг между мной и собой. Я на всю жизнь запомнил свои страдания, и еще сопляком решил бесповоротно — никогда не подвергать себя такой боли. И позже, отстраняя от себя других, видя чужую боль, я говорил про себя: учись, дружок, такова жизнь, один раз наколешься, другой раз побережешься!
Заерзал ключ в замке, мягко подалась дверь. Пришел отец.
— Гена, ты дома?
Я выхожу ему навстречу с приветственным жестом. Это все, что мы позволяем себе при встречах. Отец, как всегда, причесан, изысканно одет во все серое, этот цвет идет ему. Он красив, в лице холеность, в глазах ум и спокойствие, в движениях сдержанность, в словах точность и предельная экономия.
— Все нормально? — спрашивает он, и это не пустой вопрос, а по существу, потому что не всегда бывает нормально, и тогда я так и отвечаю, и у нас возникает полезный деловой разговор. И сейчас я отвечаю ему по обстановке:
— Нормально. Но поговорить надо.
Он понимающе кивает.
— Уже ел или вместе…?
— Вместе.
— Ставь чай, грей котлеты, я переоденусь.
Я могу, конечно, подражать отцу, но это всегда будет только подражанием. Увы, моя порода разжижена материнской эмоциональностью. Я только подыгрываю отцу, но при всей нашей внешней схожести, — вроде бы говорим одни и те же слова, живем одними и теми же принципами, — то, что у него получается легко и как бы само собою, то мне дается непременно волевым усилием, а точнее — насилием над своей натурой.
К примеру, я знаю, какой у нас состоится разговор, — не такой, какого бы мне по-настоящему хотелось.
Я включаю электроплитку, грохочу сковородой и чайником, звеню посудой, я сижу и жду отца. Ну, вот опять же, разве я когда-нибудь приучу себя, придя домой, так педантично переодеваться, развешивать одежду по шкафам, ставить ботинки в гнезда под вешалкой, хотя бы не стаптывать безобразно домашние тапочки?
Отец появляется в домашнем одеянии, не менее элегантном, заново причесан, на домашних брюках стрелочки. Зачем ему стрелочки на домашних брюках? Но я завидую. Хотя зависть моя — бесплодна.
Я раскладываю котлеты, наливаю чай. Некоторое время мы молча едим. Потом я спрашиваю:
— У тебя как?
— Без изменений.
И это тоже не отговорка. Значит, у него действительно все без изменений в ту или другую сторону.
— Женюсь, — говорю я.
Он перестает есть, смотрит на меня серьезно.
— Не на Ирине, — упреждаю я его вопрос. — Вообще не на москвичке.
Он смотрит на меня полминуты, и этого достаточно, чтобы он понял ситуацию.
— Тебе нужна квартира.
Есть ли еще у кого-нибудь такой отец?
— Однокомнатный кооператив стоит четыре тысячи. Я могу дать две.
Это значит, он больше действительно дать не может. Но разве я рассчитывал на такое! Только почему мне грустно? Он расстается со мной без сожаления, а мне бы хотелось жить втроем — и с Тосей, и с отцом, и вчетвером мне тоже хотелось бы жить — с отцом Василием. Хорошо бы и впятером, — с матерью и даже с Люськой, если ее комната от моей подальше. Мне хотелось бы жить большой семьей, кланом. Ведь ужились бы! Тося — с кем она не уживется?
Все эти мысли одного мгновения. Но отец куда дальновидней меня. Дети! Я их хочу. Тося, конечно, тоже. Отцу же никто не нужен. Даже я.
— Кто она? — спрашивает отец. Отцу врать нельзя. Говорю, как есть:
— Поповская дочка. Отец удивлен:
— Своеобразно, — отвечает. И, наверное, хорошо. А могла быть и диссидентка. Во всяком случае, это не банально. Мать знает?
— Звонил. Сегодня поеду к ней. А что с Люськой?
Отец не знает, что с Люськой. Она умирать будет — не сообщит отцу. Я вижу в этом жестокость, но его это явно не задевает. Наш отец наверняка доживет до ста лет.
— Она, кажется, по-прежнему крутится с диссидентами? — отвечает он вопросом на мой вопрос. Я пожимаю плечами.
— Кончится тем, что она выйдет замуж за еврея и уедет в Израиль.
Я пытаюсь уловить хоть какой-нибудь оттенок в его голосе, но нет, это спокойное и выверенное предположение. Такое действительно может произойти с Люськой. И отец к этому готов.
— Ну, а ты, как договоришься со своей женой относительно Бога?
— Постараюсь понять эту идею. — Я пожимаю плечами почти по-отцовски.
Ваше поколение ищет сложностей. В этом есть резон. Он не осуждает и не завидует, он констатирует. — Но женой она должна быть хорошей.
И опять он прав. Тося будет хорошей женой. А чем отцу была плоха моя мать? Мне очень хочется спросить его об этом, но он сам отвечает на мой незаданный вопрос:
— Ум женщины не в образовании, а в умении быть женой и матерью, в умении создавать семью, сохранять ее… Кому нужны ее степени и звания?
Эти слова были бы банальны, если бы не предназначались моей матери. В самом деле, кому нужны ееученые степени, добытые откровенной халтурой. Ученая степень отца — тоже халтура. И она тоже никому не нужна, кроме него самого. Я ему этого не хочу говорить. А, впрочем, почему бы и не сказать?
— Ну, а твой марксизм, папа? Не первый раз эта тема у нас возникает. Он еще наливает себе чай, я отказываюсь.
— Все зависит от того, как понимать истину. Разве марксизм — это только Маркс и Ленин? Это теория социализма. А социалистическому идеалу столько же лет, сколько человечеству. Какая-то часть человечества жаждала и жаждет социалистического бытия, и разве можно отказать в истине тому, что существует тысячи лет? Существующее разумно. Разумно — следовательно, истинно, то есть оно реальный элемент бытия. Кому-то этот элемент не по вкусу, ну и что? Каждая отдельно высказанная истина марксизма может звучать сомнительно, как, впрочем, и любая другая истина, но в целом марксизм или социализм — реальность, к которой и по сей день стремятся миллионы. И где? Именно там, на Западе, то есть, казалось бы, на противоположном полюсе. Социализм в известном смысле биологическое влечение человека, против которого бессильны факты и аргументы, и, следовательно, в нем подлинная истина бытия. Национализация, к примеру, хорошо ли это? Но она неизбежна, это то, к чему человечество идет, влекомое инстинктом. Значит, она тоже истина.