Мокрость бездарно перезрелого плода. Пятьдесят пять лет. Уже даже не родить ребенка. Настоящего ребенка. Не муравья.
А будь она его настоящей матерью, он бы, наверное, стыдился ее: пятьдесят пять лет. Это значит, она родила бы его в тридцать восемь. На закате. Из вянущего чрева. В утешение и оправдание себе.
Его родная мать родила его в двадцать.
Она – Мать народа. А он – враг народа.
Матери должны защищать своих детей.
И она защищает. Она вкладывает в них один-единственный инстинкт – безошибочно опознавать врага. Потому что враг – всегда один и тот же, как бы ни выглядел. Он – не такой, как ты. И если тебе пять лет подряд внушают, каким ты должен быть, – а ты не такой, то, в конце концов, ты опознаешь врага в самом себе.
Он опознал в себе врага во время обеда – впиваясь зубами в жирную мякоть казенной котлеты, отчеливо увидел, как работница пищефабрики с вымытыми докрасна руками валяет в сухарной крошке котлету за котлетой, котлету за котлетой, безо всяких мыслей в голове – ей все равно, понравится ему эта котлета или нет... Захотелось сплюнуть в тарелку и больше ничего в рот не брать. Но надо было доесть и вычистить тарелку мякишем, потому что «ваши отцы и деды боролись... »
Котлета. Мясо каждый день. Волокнисто-сочный кус казенной котлеты. Все квартирки в рабочих кварталах с душевыми, но без кухонь: зачем готовить дома, когда сотни тебе подобных валяют для тебя эти самые котлеты. А ты сам для сотен тебе подобных строчишь одного и того же фасона блузы с воротом на шнурке. (Опять женский взгляд) Или привинчиваешь краны в этих самых квартирках.
Квартирка в рабочем квартале... Ха.
Его отцу оставили прежнее жилье. Потому что отец – инженер. А этих, за чье счастье боролись, распихивают по квартиркам из расчета 9 квадратных метров на человека.
Он как-то в такой ночевал. Его, пьяного, привела девушка. Их тех – муравьих, недосамок, как он вначале думал, когда от скуки – никого достойнее не нашлось – пригласил ее на медленный. Дело было прошлым летом на танцах в городском саду, когда он приехал к отцу на каникулы.
Ее блуза насквозь пропотела под мышками; от девицы так и шибало жаром. Пили пиво, перебивая водкой, и довольно много хохотали, пересказывая друг другу какие-то байки. А потом у него враз ослабли колени и перед глазами поплыло; однако вежливость требовала проводить даму. Он заплетающимся языком предложил. Она не отказалась, как он смутно надеялся: такие обычно кичились «равноправием», некоторые из них спрашивали на танцах кавалеров – «кто вести будет? »... Их удачно подхватил грохочущий освещенный трамвай – ровно за пять минут до закрытия танцплощадки, когда с нее повалят все и два-три трамвая подряд будут забиты по самые плафоны.
Трамвай завез их на окраину; все это время он старался не облеваться. Больше всего тошнило, когда взгляд натыкался на размазанное, словно бы мыльное отражение лица в темном окне. Девица замолкла, и он почти про нее забыл, когда она дернула его – на выход.
Асфальта под ногами не было: песок, скупо освещенный единственным фонарем. В отдалении стояли тесным рядком белесые дома. Идти к ним надо было через перекопанное бывшее поле.
Дойти он дошел. Даже умудрился не споткнуться на лестнице. И не облевать переднюю, которая из-за неубранных зимних пальто казалась внутренностью стенного шкапа. Он даже подумал: все как во сне – входишь в дом через стенные шкапы. Но тут девица толкнула его в уборную; наклоняясь, он приложился лбом о край раковины и свесился над унитазом. Водка, пиво, какие-то бутерброды, съеденные в самом начале вечера, остатки дневного обеда выходили из него полчаса. Перерывы он делал только на зачерпывание горстями и глотание воды из-под крана. Чертов кран был приспособлен очень низко над мойкой, так что сунуть под воду голову было невозможно. А насадка душа парила под потолком, как маленькая черная луна, – и он боялся, что, если пустит душ, зальет всю уборную.
Наконец отпустило. В голове просветлело. И захотелось лечь.
Он поднялся, кое-как подышал сквозь маленькое окошко уборной. Из него было видно стройплощадку.
В коридорчике смутно светлели стекла двух дверей. За одной что-то шипело. От толкнулся туда и едва не задохнулся от тесноты: в восьмиметровую комнатку с одностворчатым окном были втиснуты зеркальный шкап, широкая кровать с шарами, трельяж, этажерка... На трельяже шипел под тушей чайника примус. Рядом на венском стуле сидела девица.
– Чай кипячу. Тебе и себе.
Бледное пламя примуса старило девицу – и в ней проявлялась ее мать, а может, тетка по отцовской линии: жилистая, терпеливая, грубоватая женщина, из тех, кто многого не ждет, но и от своего не отступается.
– Ты извини, что я скис. Я все там убрал.
Он там ничего и не напачкал, правда. Научился облегчать желудок аккуратно еще с детства, когда страдал желудочными гриппами.
– Да ничего. Случается. Ты со мной просто так познакомился или с намерением?
– Куда можно сесть?
– На кровать, куда... Так как? С намерением?
– С самым благородным, – ухмыльнулся он.
– Ну-ну... А я прямо ждала-заждалась благородного такого. Вот, уже и приданое справлено: вишь, мебеля какие.
Она сняла чайник и увернула примус.
– Свет, извини, включать не буду. Родители проснутся. У них завтра смена, а у меня выходной.
– То-то ты на танцах.
– Это-то.
Она разлила кипяток прямо по чашкам.
– Давай, что ли, толком познакомимся?
Ее звали Яна. Она была его на шесть лет старше, окончила Технологический, работала технологом в целлулоидном цеху.
Чай растворил остатки водочной одури, теперь он ощущал лишь усталость и уснул бы, если бы не Яна: с ней тянуло поговорить, несмотря на желчь в скупых словах и даже в молчании.
– Значит, ты после интерната на филологический? А почему в инженеры не хочешь?
– Неинтересно.
– А думаешь, мне было в технологи интересно? Я историей увлекалась...
– Детям рабочих разве не везде дорога?
– Есть такая штука – государственная необходимость...
Они еще с полчаса перебрасывались недомолвками. Ему было неловко рассказывать о себе: ведь в нем государство явно не испытывало необходимости, раз его даже не вызывали на беседы по профориентации.
Потом он уснул – крепко вжавшись в стенку, с единственным намерением освободить Яне как можно больше места на ее кровати.
Его разбудил грохот пневматического молотка со стройки. Солнце высвечивало скверно пропечатанный в три красочки рисунок на свежих обоях. С граненой кромки трельяжного зеркала била в глаза резкая радуга. Примуса на трельяже не было. Он глухо шумел где-то за дверью – надо полагать, в соседней комнате.
Похмелье почти не ощущалось – видно, помог ночной чай.
Эту другую комнату – он был почти уверен – Янина мать называла «залом». В ней теснились сосновая горка с боковинами из толстого стекла, ковровый диван, складной худосочный стол с одним опущенным боком, ножная швейная машинка, пять венских стульев, еще один зеркальный шкаф, грузный и резной, рабочий стол, а в альков вместе с кроватью был задвинут высокий комод.
На обоях по белому фону топорщились крупные бабочки; при печати трафарет съехал за контур, и казалось, что с бабочек потерли пыльцу.
Яна опять хлопотала с примусом.
– Иногда кухня дома все-таки нужна. – Он уселся на один из «венцев».
– Вот-вот. А то примусы по правилам пожарной безопасности в квартирах держать нельзя. Только все равно все держат. Не в бойлерную же ходить.
На этот раз она заварила чай по всем правилам, даже сбегала ополоснуть заварочный чайник кипятком над раковиной.
– А чего, правда, ты ко мне на танцах подошел?
– А мне больше никто не понравился.
– А зачем ты вообще на танцы ходишь? Любви глотнуть?
Он невольно покосился на стену: большая, раскрашенная в пастельные тона фотография Президента (один из официальных ракурсов – три четверти) была бесстрастна.
«Глотнуть любви».