– Ахай, бездельники! Что вы тащите ноги, словно вас гонят рубить тростник?

Разве так надо идти домой? Кому хорошее не хорошо, суньте голову в костер и посмотрите, хорошо ли это!

Ему отвечали вразнобой: слез бы с лошади прежде, умник! Но тот не унимался:

– Негры, я просто берегу силы! Вернусь в дом моего отца и женюсь сразу на двух или трех женах. Э, нет, не считая Долорес! Никто ничего не говорил, когда у нее было много мужей. А теперь молчи ты, женщина!

Та тоже не лезла за словом в карман; мы шли по той торной дороге мимо деревушек, часто попадавшихся на пути, выменивали бусы на печеный ямс, бананы, маниок, целые корзины кукурузной каши. На нас таращили глаза и прислушивались: испанская речь дико звучала в тех местах, земля фона и аканти. А нам уже пятки припекало – не раскаленной красной землей, но нетерпением: домой, домой! Настроение у всех было приподнятое, шутки и гомон не смолкали.

И вдруг все стихло.

Навстречу нам шел караван.

С длинными тонкими копьями в руках шли фульве – в долгополой одежде, в повязках, закрывавших макушки. Они шли впереди и по бокам. А по середине дороги тянулась вереница, казавшаяся бесконечной: с рогатинами на шеях, – их толстые концы лежали на шеях следующего в шеренге, с детьми, привязанными за руки и семенившими, чтобы не упасть, с мужчинами, у которых руки были связаны за спиной, с женщинами, чьи глаза не блестели. Кулаки у меня сжались, и краем глаза я уже видела, как Гром потянулся к седельной сумке, где лежало оружие, а мой "Лепаж" будто сам собой оказался в руке… и с треском упал на землю, не выстрелив. Это Идах ударил меня по запястью ребром ладони, Факундо он схватил за локоть и зашипел:

– Вы лишились ума? По всей земле идут караваны, мы их встретим до Ибадана, может, каждый день по такому! Не трогайте их, прошу, тут ничего нельзя сделать.

Радуйтесь, что вернулись сами, оставьте остальных их судьбе!

Сами не заметили, как остановились, пропуская мимо себя бесконечную колонну, и стояли молча, и лишь Пипо считал еле слышно у себя на седле:

– Сто один… сто два… сто пять…

В караване было больше двухсот рабов, не считая охраны и носильщиков. Мы пропустили всех и тронулись дальше в путь. Пятки уже не горели, и впервые за много дней я засомневалась: будет ли жизнь на родной земле такой солнечно-безоблачной, как казалось издали.

Еще дважды или трижды до Ибадана встречали мы невольничьи караваны – и в полосе прибрежных жителей, и когда вошли в границы страны йоруба, и каждый раз от вида этих стоногих верениц делалось тошно. Гром молча провожал их глазами и лишь однажды громко выругался:

– Проклятье этой земле! Похоже, мы пришли к тому, от чего ушли. Нет, хуже!

Потому что там – он вытянул руку за спину – нами торговали белые, а тут продает за связку погремушек такой же курносый губошлеп, и не подумает, что завтра ему самому будет туда дорога.

Это была правда – хоть и солоно приходилось ее слушать.

С невеселыми мыслями мы подошли под стены города, укрепленные валом, к западным воротам. Сердце у меня так и колотилось, а колени подгибались.

И вот, заплатив стражу-привратнику целую связку каури за проход всего каравана, под палящим полуденным солнцем вступили мы в славный город Ибадан, город-кузнец, город-ткач, через одни из его шестнадцати ворот. До удивления мало переменилось кругом: такая же теснота глиняных стен, узкие переулки между ними, короткие тени на пыльной дороге, могучие деревья огбу на площадях. Только будто теснее стали жаться друг к другу дома и словно ниже они стали… а вот тесаные ворота в стене, огораживающей агболе Тутуола, словно не прошло долгих лет с тех пор, как мы с братом вышли из них последний раз. Они не были заперты.

Первым вошел Идах.

– Ахай! – заорал он во все горло. – Ахай, дети наших отцов! Встречайте вернувшихся из страны теней!

Охи, ахи, удивленные возгласы, быстро густеющая толпа. Сквозь толпу откуда-то сбоку пробирается плечистый седоголовый старик, и я скорее угадываю, чем узнаю в нем отца. А потом какая-то кутерьма и марево навалились, я слышу шум и гвалт вокруг меня, а в глазах – какие-то сполохи зеленого, желтого, синего. Пришла в себя лишь в прохладной тени навеса. Круги перед глазами перестали мельтешить, и тогда-то, переводя взгляд с лица на лицо, я узнала и отца, и мать, и брата, и назвала всех по именам.

Все нашлось в отчем доме: и место для отдыха, и чаша эму – душистого пальмового вина, и еда с давно забытым вкусом. Плохо помню, как прошел этот вечер. Видно, устала от волнения и ожидания предыдущих недель и, трогая руками деревянные притолоки дома, где родилась, все думала: я это или не я? И неужели я здесь?

Пройдя такой долгий путь, я удивлялась его окончанию.

Наутро нас покинули те, кто шел дальше – Даниэль-Окелекву и люди племени ибо, с развеселым Дандой во главе. Окелекву провожал их до Илорина, а там до земель ибо было рукой подать. Мы нашли Данде повозку и запрягли одну из лошадей, посадили туда его самого, Долорес и ее детей, положили кое-что в приданое Долорес. Больше я их не видела, но думаю, что мулатка и ее дети прижились в стране ибо.

Тот день был днем рассказов и расспросов. Дивились на наши рассказы, дивились на нас самих. Недоверчиво трогали желтую кожу Гриманесы две жены Идаха; с изумлением все пялили глаза на Факундо – его голова возвышалась над клубящейся толпой, доходившей лишь до плеч; на Серого, не отдалявшегося от меня больше чем на три шага – ни одна из местных собак не могла с ним равняться; на Филомено – он успел ввязаться в драку с мальчишками, дразнившими его за диковинный выговор, и без страха отлупил какого-то парнишку года на четыре постарше себя, и ходил героем между мелюзги. Но больше всего изумлялись на лошадей, которые в Ибадане стоили куда дороже человека, и на тюки и мешки, которые мы сняли с вьюков и сложили в доме моей матери. Тут-то застилавшая глаза пелена окончательно растаяла, и я поняла, что вернулась в место, где живут люди, что люди могут быть белыми, желтыми, черными, но корысть свойственна всем расам в равной, увы, степени.

Мой брат Аганве, пользуясь непререкаемым правом главы рода, приказал освободить для нас просторную илетеми, – помещение для одной семьи, выходившее крытой галереей на обширный общий двор, а сзади имевший внутренний дворик, примыкавший к стене и отгороженный обмазанным глиной плетнем от таких же соседей – точь-в-точь как патио в кубинских городских кварталах. В этих двориках проходит вся частная жизнь семьи, а больше всего напоминают они пчелиные соты, прилепившиеся к стене, отгораживающей наш обширный двор – агболе – от десятков таких же, составлявших город Ибадан. В этот вечер мы перевели своих драгоценных лошадей, и в этот дом перенесли весь груз и на другой день стали распаковываться.

Помогали Огеденгбе, мой отец, и Тинубу, моя мать. Оба смотрели на меня почтительно, как бы с трудом узнавая – что не совсем пристало отцу главы рода и его единственной жене. Но постепенно освоились, и мать уже спрашивала меня о брате, – куда пропал ее второй, младший сын? Мои сестры давно были отданы замуж в другие роды. Об Иданре я сама не знала ничего с того времени, как покинула его в Лондоне; но Мэшем-старший увозил с собой три письма, из которых одно было адресовано брату. Я дала старику ясные инструкции: найти, выкупить вместе с семьей (если таковая окажется), не считаясь с расходами, и, если он захочет – отправить домой.

Два других письма должны были кружным путем добраться до покинутого нами острова.

Одно – передавало привет дону Федерико Суаресу и было написано тоном даже несколько фривольным:

"Дружище капитан! Пишу с африканского берега, находясь в полсотне миль от родного города. Можешь бросить пустую погоню и вплотную заняться своей карьерой.

Надеюсь, мы будем счастливы все по-своему – как ты, так и мы все.

П.с. Передайте мои приветы донье Белен и ее мужу. 19 ноября 1828 года, Нигерия, Лагос".

Другое имело своим адресом особняк на улице Ангелов в Тринидаде и было написано с осторожностью, чтобы не повредить адресату в случае, если конверт будет вскрыт:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: