Завтра тебе потребуются силы.

Завтра наступило быстро. Едва взошло солнце, у наших ворот уже стоял гонец. Он был один, седой старик без маски и без оружия, с витым жезлом посланца правителя.

– Боле Шойинки сожалеет о происшедшем, – начал он. Он надеется, что юный воин залечит свои раны, и сегодня же пришлет лучших лекарей, что есть в городе. Боле сказал: пусть сын Шанго встанет на ноги и придет в город, когда выздоровеет.

Умерщвление огбони тяжкое преступление против обычаев и подлежит большому суду.

Шанго должен приготовить искупительные дары, чтобы умилостивить духов огбони.

– И много он хочет с нас сорвать? – поинтересовался Гром.

– Я лишь посланец и не могу этого знать, – отвечал старик. – Все решит большой суд – суд ойо меси.

Старик ушел, тяжело шаркая ногами по пыли дороги. Нам давали передышку до того, как выздоровеет сын, а дальше неизвестно.

Знахарей мы отправили обратно. Пипо пришел в себя. Он был страшно слаб от потери крови. Но кости остались целы, глубоких ран не было, и выздоровление становилось делом времени.

И Серый пришел в себя. Его раны тоже не были смертельны, но и он истек кровью.

Серому было тоже тринадцать с половиной, и для собаки это исход лет. Сил сопротивляться не оставалось. Их не хватало даже на то, чтобы шевельнуть хвостом.

Только ткнуться носом в руку, подвигавшую к морде питье, да лизнуть пальцы, да скосить виновато прозрачно-желтые, выцветшие от старости глаза.

К вечеру не стало моего приемного сына. Мы похоронили его близ дома, там, где за несколько месяцев до того схоронили старого вороного. Он прожил свою жизнь достойнее многих людей, и когда его тело опускали в могилу, нашлось, кому о нем плакать.

Пухом земля тебе, сынок.

А другой мой сын выздоравливал, словно молочный брат, уйдя по лунной дороге, оставил ему последним подарком прославленную живучесть своего рода. Дней через двадцать Филомено поправился настолько, что смог сесть на лошадь. Все его тело было покрыто рубцами. Отец шутил:

– Мужчину шрамы украшают! А шрамы, полученные в такой схватке, можно считать наградой.

Коротко стриженые волосы Грома словно припорошило снежком. Сорока трех лет от роду он поседел в считанные часы.

Как только стало ясно, что сын поправляется, стали решать: что делать дальше.

– Убираться отсюда к чертям собачьим, – сказал муж. – Ты знаешь, ради чего я терпел. Но если детям здесь небезопасно – для чего нам тут оставаться?

– Уезжать не миновать, – отвечала я. – Да ведь Идаха сожрут вместе с семейством. Сожрут, Идах?

Идах почесывался:

– Как-нибудь, может, и поперхнутся.

– Прошлый раз не поперхнулись.

– Знаешь что? – встопорщился вдруг дядя. – Вам тут все равно не жить. Но бежать как побитым собакам нам – нам! – хуже смерти. Мы не боялись белых и дрались с ними на их земле. Неужели мы уступим вонючке, который приказал устроить засаду нашему мальчику? Марвеи, дитя мое… – он не договорил и заплакал. Дико и страшно было видеть: за свои, наверно, пятьдесят лет Идах не плакал никогда. Мужчине такого не полагается. Он заплакал от гнева и бессилия.

– Оставь это, – оборвала я его. – Веселее, негры, мы еще покажем зубы!

Над этим я думала все дни, пока Пипо лежал больной. У нас имелись оружие, смекалка и опыт войны – на них я полагалась больше, чем на колдовство. Но с чего начать? Что бы сделать такое, чтобы у жирного борова Шойинки не прошла тошнота до конца жизни?

За этими раздумьями меня застал брат, явившийся к нам в они ночью, один, незаметно – самолично рассказать городские новости.

Еще двоих огбони побили на улице, сорвав маски; главы совета в бешенстве и страхе. Предлагали снова послать против нас отряд, но боле не согласился. Много ждут от суда, на который должны будут явиться и сын, и отец. Предлагали обоих осудить на казнь – принести в жертву в святилище Ифе, но боле слышать не хочет.

Он принял за чистую монету все, что я говорила его войску с галереи. Сейчас спорят о том, что сделать с нами, захватив в месте, где сопротивление бесполезно: продать в рабство фульве или заковать в цепи и отвести в столицу, где нас осудил бы сам алафин. А чтобы справиться с нашим чародейством, понабрали колдунов со всей округи. Тому, кто сумеет навести на нас порчу и обессилить, обещаны два мешка каури – царская награда.

– В самом лучшем случае за святотатство ваша семья должна быть изгнана из города, а имущество отойти в городскую казну.

– Ахай! А если мы не придем на суд?

Брат замялся. Говорил он с неохотой:

– Тогда на весь наш род наложат алу.

Алу – это нечто вроде отлучения. На человека, семью или род не распространяются ни законы, ни обычаи. Их имущество можно безнаказанно грабить, их самих – убивать или продавать в рабство, схватив хоть среди площади. С ними не ведут торговых дел, Даже если кто-то пытается просто заговорить с отверженными – на нарушителя накладывается штраф. Алу означала гибель.

– Надо полагать, Шойинки полагается на нашу преданность роду больше, чем на колдунов?

Брат кивнул.

– Значит, мы из любви к нашему роду должны дать себя связать и продать, он бы на этом нагрел руки?

– Так он и думает. Он говорил: "Каждого человека бережет его чи; но чтобы одна колдунья, пусть самая великая, могла уберечь тысячу человек своего рода – такого не слыхано нигде!" Тут у меня и затренькали колокольчики в голове. Я уж знала: когда долго о чем-то думаешь, решение всегда приходит неожиданно.

– Мы уедем, – сказала я. – Мы, конечно, не будем больше тут жить. Белые люди приезжали дважды и оба раза звали нас к себе. Но ведь, по старинному обычаю, имущество члена рода принадлежит его роду, а не чужому рабу?

Аганве насторожился. Я не могу обидеть брата, сказав, что он был жаден. Он не был ни злым, ни подлым, а хитрость и изворотливость сами по себе еще не пороки, и он знал счет деньгам – то есть тому, что их заменяло в Африке. Я и сама не проста и знала счет деньгам. Мы с ним оба пошли в мать, а та всю жизнь, как курица, гребла под себя и никогда не упускала из рук ни гроша, то есть ни ракушки. Мы считались по африканским меркам богачами неслыханными. А имущественный вопрос – он везде и всегда важен… В общем, брат ответил уклончиво:

– Каждый сам наживает свое добро. Если нет наследников, конечно, все достается роду.

Я не стала ходить вокруг и около:

– Если ты хочешь, чтобы беды миновали род, и роду досталось все наше добро – помоги нам.

Брат подумал, поскреб макушку и спросил:

– Что я должен делать?

Я объяснила. Он за голову взялся:

– Сестра моя, ты потеряла ум! Это немыслимо! Почему бы вам просто не убить его?

Идах хохотал и пританцовывал, забыв степенность, и похлопывал племянника по плечу:

– Это по-нашему! Сынок, знаешь, сколько мы проделали таких штучек? Да с белыми, а не с нашими придурками!

Факундо посмеивался, словно помолодев лет на десять:

– Не беспокойся, брат: все сойдет с рук, если с нами твоя сестра, унгана Кассандра! Только делай, что просят – тебя не о многом просят.

– Ахай! – сказал Аганве. – Будь по-вашему, хотя это значит осыпать себя горящими углями.

Отец вызвался помочь сам.

Все было продумано и рассчитано. Наш дом пропах к этому времени пороховой гарью, а одежда испорчена каплями воска. Проделка требовала хорошей подготовки – мы затеяли выкрасть боле из его дворца. С исчезновением Шойинки исчезнут все возможные напасти для моего рода. Можно было бы, конечно, просто его застрелить.

Но мы намеревались прихватить его с собой к морю, чтобы гордый правитель сполна хлебнул из рабской чаши, которую приготовил для стольких соплеменников.

Мы досконально изучили расположение внутренних покоев дворца и распорядок дня правителя – их хорошо знал Аганве. Дворец представлял собой целую усадьбу, обнесенную глиняной стеной. Внутри неправильного овала – треть мили в длину и четверть мили в ширину – располагалось обширное хозяйство: конюшни, амбары, хранилища, храм, огромный приемный зал. Там имелось два внутренних дворика: один для жен с их прислугой, другой для самого боле и его челяди. А снаружи кольцом вокруг глиняной стены располагались жилища городского войска: в них обитали солдаты с семьями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: