А нинья Марисели, обустроив свое новое приобретение, в котором приютила многих беглых, набранных по "протекции" супруга, вернулась в Тринидад. Она по-прежнему пользовалась в городе репутацией затворницы, смиренной старой девы, кандидатки в монахини. Никого не удивило, что именно к ее двери была подкинута в корзинке крошечная девочка с соответствующей случаю жалостливой анонимной запиской. Всех поразила ярко выраженная китайская внешность малютки, так подходившая к имени – Флор де Оро. Конечно, сеньорита приютила сиротку, оформив опеку по всем правилам.

"Бедняжка, – шептались в городе, – замуж ей уже не выйти, будет воспитывать приемыша".

Нинья не задержалась в Тринидаде и уехала в глухое горное имение "Лас Лагартес", прихватив с собой девочку. Ни одна самая досужая кумушка не заподозрила в китаяночке ее дочь.

А Каники пропадал на недели и на месяцы из маленького одноэтажного дома, который обслуживали люди самые доверенные, а в их числе, между прочим, небезызвестный портняжка по кличке Кандонго. В городском доме кум появлялся за все время раз или два, а в промежутках между прогулками возвращался в этот уютный, затерянный в Эскамбрае уголок. Сохли кофейные зерна под длинными навесами, шуршали терки, очищавшие семена от шелухи, плыл по временам терпкий запах от горящих очисток, смешиваясь с ароматом любимых гор.

Иногда он задерживался надолго. Не было случая, чтобы симаррона кто-то побеспокоил во время его отдыха, чтобы раздался условный свист или крик ночной птицы в неурочное время. Его тайное убежище не знал никто из его новых товарищей, хотя после нашего ухода с Аримао он прибился к другому паленке и там нашлись отчаянные головы, помогавшие то в одной, то в другой проделке. Филомено мог целые дни проводить в своей любимой комнате, – угловой, с дверьми на широкую веранду, обрывавшуюся прямо в непролазные заросли. Вечерами подолгу беседовал с Марисели, играл с девочкой, а не то устраивался на циновке с книгой. Читал что-нибудь об Африке или о мореплаваниях, а иногда у него в руках видели библию.

Христианином он так и не стал, и нинья оставила все попытки его обращения, любя и принимая бывшего раба таким, каков он был – раскаленные угли в узких глазах, темное облако смерти за плечами.

Чем ярче горит, тем быстрее сгорает… Он горел и сгорал, растрачивая силы.

Нинья каждый раз встречала бродягу, оборванного, усталого, случалось – раненого, и, отогревая его, каждый раз словно смутно надеялась, что уж теперь он не уйдет из комнаты, где было в жару прохладно, в дождь уютно и сухо, в зимние ветры – тепло. Но нет, раз за разом снова приходил вечер, когда, тихо и немелодично насвистывая, Каники чистил и смазывал свое ружье, затягивал тяжелый пояс с неизменным мачете и исчезал в непроглядной лесной чащобе. И каждый раз две женщины, две беззаветно преданные души, умирали от страха и молили, каждая своего бога: спаси и сохрани! – и были готовы ежеминутно к страшной вести. Но мандинга всегда выходил сухим из воды, – "потому что нинья его ждала, да, только поэтому. Иначе разве мог бы он баламутить округу столько лет, – ах нет, я знаю, в чем тут дело. Я уставала ждать, – два, три, четыре месяца подряд, но нинья говорила: нет, Ма, ничего, он просто очень далеко забрался, с ним ничего страшного".

Беда пришла с другой стороны.

Однажды, когда Каники пропал обычным образом, Марисели с Ма Ирене и девочкой отправились в Тринидад. Шла страстная неделя, канун пасхи, и нинья хотела быть в эти священные для нее дни в привычном, с детства знакомом храме.

В высоком доме с колоннами ее ждали гости, давно не виденные: донья Елена, сестра покойной матери, и Хосе Антонио, ее сын, тот самый, за которого она отказалась выйти замуж целую вечность назад.

Выражения на их лицах не сулили ничего доброго.

"Бесстыжая", "распутница", "позор нашего рода" стали самыми мягкими выражениями в устах родной тетки, желавшей когда-то заменить ей мать. Донья Елена говорила долго и язвительно.

Марисели не дрогнули ни одним мускулом лица, выслушивая поток обвинений и оскорблений. Только залилась лихорадочным румянцем и спросила:

– Что вы от меня хотите?

Тогда тетка перешла к делу, суть которого заключалась в одной фразе:

– Подписываешь кузену дарственную на все твое состояние и удаляешься в любой по твоему выбору монастырь. Иначе твое преступное поведение будет открыто всем, в том числе представителям закона. Мы великодушны: ты будешь замаливать свои грехи вместо того, чтобы гнить на каторге.

Но не зря столько лет нинья была подругой симаррона.

– Вы очень великодушны, – сказала она, – за новое состояние взамен промотанного. Моя вина лишь в том, что я любила и люблю. Ваша больше стократ, потому что ваше негодование замешано на алчности. Сейчас ваша сила; но господь воздаст за подлость, как Иуде. Я подготовлю необходимые документы и завтра утром отнесу их к нотариусу. После этого я приму участие в процессии по случаю страстной Пятницы. К ее окончанию все будет готово.

– Все так, слово в слово, сказала моя голубка, – продолжала Ма. – Поднялась в свою комнату и стала писать. Потом отдала мне два конверта:

– Вот этот, – сказала, – спрячь, передашь потом Филомено. А вот этот завтра вместе отнесем нотариусу.

И ушла молиться в старую часовню, куда давно никто не заглядывал, и до рассвета не сомкнула глаз. Потом зашла в спальню к девочке, долго смотрела на нее, спящую, на наш золотой цветочек, и поцеловала в лоб. Вышла из детской, затворила дверь и велела подать черное платье. Голос ниньи показался мне нехорош. Потом мы пошли к законнику, и она молчала всю дорогу, и надолго оставила меня одну у дверей.

Когда она вышла оттуда, у нее глаза блестели, как у лихорадочной. Сердце у меня, со вчерашнего дня дрожавшее, вовсе оборвалось: что-то будет? …Но Марисели поцеловала старуху и сказала, что все будет хорошо, что она пойдет к церкви, а старая нянька должна быть при ребенке, – малышку нельзя оставлять одну. И старуха повиновалась – не столько приказу, сколько ясному ощущению свершившейся судьбы.

В назначенный час по городу пошла процессия страстей господних. Десятки кающихся в низко надвинутых капюшонах били себя плетьми по спинам. Другие кололи тело шипами и заостренными гвоздями. Третьи наносили себе раны ножами и кинжалами, и кровь капала на горячую пыль мостовой. Люди приносили богу жертву собственной кровью и искренне думали, что уподобляются ему.

А следом ехала повозка, на которой возвышался деревянный крест. К нему была привязана женщина, голова которой скрывалась под капюшоном, а бедра были едва прикрыты рваньем. Сзади шагал в звероподобной маске черный палач и, равномерно размахивая кнутом, каждые несколько шагов опускал на истерзанную спину витой ремень.

В толпе, густо валившей за повозкой, шептались:

– Что за белое тело! Матерь божья! Она либо великая грешница, либо святая!

И вдруг кто-то узнал:

– Это же нинья Марисели, та, что хотела постричься в монахини!

Толпа немедленно стала гуще, закипела вокруг и вдруг отхлынула… и вся процессия замерла.

По середине улицы, прорезая расступавшееся перед ним людское месиво, шел с высоко поднятой головой Каники.

Ни на кого не глядя, он подошел к повозке, вырвал кнут у палача, – дурковатого церковного сторожа, которому нинья дала золотой, – переломил пополам и бросил оземь.

Затем, гибким кошачьим движением вскочив на повозку, достал нож, перерезал путы и подхватил упавшее безжизненное тело. Прижал к себе, держа под бедра и под шею, и через запруженную народом площадь, через залитые солнцем улицы понес Марисели в ее дом. Безобразный колпак упал, и длинные золотисто-русые волосы подметали землю.

Никто не осмелился остановить его.

Ровным шагом Каники поднялся по лестнице в угловую комнату на втором этаже, где была знакома каждая мелочь. Он положил нинью на кровать без памяти – как это случалось однажды, тысячи ночей тому назад. И опустился на колени, с надеждой вглядываясь в искаженные черты любимого лица.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: