Старуха замолкла. Для Каники она не сказала ничего нового. Но для Марисели тяжкая правда ее слов была беспощадным открытием.

Растерянно оглянулась девушка вокруг, будто ища у кого-то помощи – а помощи не было; луна поднималась вверх из ночной долины, и прямоугольник ее света уходил из-под ног. И тишина – такая, что стук сердца отдавался в ушах. Ее собеседники замерли, боясь пошевельнуться. Они ждали решения, а решать было страшно.

Она собралась с духом.

– Ма Ирене, ты говоришь, что Филомено нечего терять. А что терять мне? Мое одиночество? Мою тягостную жизнь? Меня никто никогда не любил, кроме матери. Но даже мать – мир ее душе – любя меня, заставляла страдать, делая будто бы для моего блага, как она понимала его, то, что причиняло боль. Отец? Не хочу о нем говорить. Общество? Мужчины, которые охотятся за приданым, женщины, что от скуки злословят, – зачем это мне? Один господь мне отрада, но разве он не завещал нам любить? Нет в божьем законе деления, кого можно любить, а кого нет. Все это придумали корыстные люди. Нельзя жить человеку нелюбимым, это тоже хуже смерти.

Как же я могу оттолкнуть сердце, которое так любит – больше жизни, не считаясь ни с чем? Разве это не стоит любой цены и разве мне есть из чего выбирать?

И в ярости схватив прореху ворота на рубахе Каники, рванула изо всех сил на себя.

Дрянной ситец разлетелся до самого низа, обнажив мускулистый черный торс.

Полоску ткани, что осталась зажата в кулаке, в смятении скомкала и отбросила в сторону.

– Филомено, я прошу тебя остаться. Я… я принимаю все, что с этим связано. Ты… ты столько вынес из-за меня, ты любишь меня наперекор всему и заслуживаешь всего, чего захочешь. Если хочешь – прямо сейчас. – И, увидев, как он качает головой:

– Нет? Не сейчас? Тогда, когда ты захочешь. Я сказала все.

И снова скрипучим деревом вмешалась в разговор старуха, слушая это опрокидывание всех основ привычной жизни:

– Дитя мое, ты уверена, что именно этого хочешь? Что любишь так же, как он любит тебя? Подумай, подумай еще!

– Это вопрос? Я не могу на него ответить. Но я хочу, чтобы меня любили, чтобы он меня любил, слышишь? Бог нам в этом судья, он видит все, он знает, что этим мы не причиняем зла никому.

– Кроме себя, – вздохнула старуха. – Видно, мне нечего тут больше делать.

Утром я приду разбудить вас. Да хранят вас Огун и Элегуа, да хранят вас все старые боги…

Она удалялась, шаркая сандалиями по камням коридора, и слышалось ее приглушенное бормотание: "Бедные дети, безумные дети…" Они остались одни в комнате, из которой уходила луна – раб и хозяйка, девушка из хорошей семьи и бунтовщик. Теперь, когда все мыслимые преграды были разрушены, на обоих напала странная робость. Наконец Марисели подала ему руку.

– Пойдем в мою комнату. Там можно сесть и поговорить. Я о стольком хочу услышать от тебя.

В угловой просторной комнате бушевала луна, и все было как четыре года назад: широкая деревянная кровать без спинок, шкаф, зеркало, столик и две качалки, полозья для которых гнул он сам – как давно это было. А на столике, так же как тогда, стоял кувшин с лимонадом и коробка сладостей.

Она усадила гостя в качалку, предложила мармелада из гуайявы. Каники смутился:

Марисели принимала его как кабальеро. Куда проще было заходить в эту девичью келью с топором и рубанком, чтобы заменить разболтавшиеся дощечки жалюзи.

Она коротко рассказала ему о том, что он уже знал. Расспрашивала о его приключениях. Беглый раб поведал госпоже все без утайки: скитания по морю, издевательства капитана, наконец, свои разбойные налеты.

– Но зачем, зачем? – глаза Марисели были в слезах. – Ведь теперь, если тебя схватят… – она запнулась. – Ты бы жил подле меня – спокойно, открыто…

Каники покачал головой.

– Нет, нинья, нет. Подрался с капитаном, утопил двух солдат, а потом стало все одно! Бог терпел и нам велел, только мы не боги и даже не святые. Я по крайней мере ни про одного черного святого не слыхивал.

– Ты… тебя сильно били?

Каники усмехнулся вопросу, молча кивнул. Марисели попросила показать его шрамы и сдернула напрочь разорванную рубаху, гладила нежными пальцами спину, исполосованную рубцами.

Ах, луна, как ты кружишь головы… Мгновенье спустя он уже стиснул ее в объятиях, его палящая, отчаянная страсть прожигала ее насквозь, заставляла откликнуться вопреки всему, чему ее учили.

Он чувствовал всей кожей, теснее вдавливая в прохладу простыней, ее тонкое гибкое тело под легкой тканью, распахнул бата, смял батистовое шитье сорочки и ощутил разгоряченной грудью нежную прохладу ее груди. Потом одежда куда-то исчезла, будто сама собой – последняя хрупкая преграда на пути к соединению…

Но Филомено медлил. Смутьян и боец, он не был искушенным любовником. Он просто любил – и старался длить, до бесконечности эти сладкие минуты. Острое волнение переполняло его, выдержать это было невозможно. В одно неуловимое мгновение липкая густая жидкость оросила девушке живот и плотно сомкнутые бедра.

Сконфуженный, раздосадованный, Каники замер неподвижно, ожидая бури негодования, упреков. Но Марисели все так же обнимала его, прижавшись щекой к щеке и зарываясь руками в курчавые волосы. От них пахло дымом, сосновой хвоей, горькой травой.

– Это так и бывает, да?

Отстранившись, он изумленно взглянул в ее лицо. Нет, она не шутила. Смутившись еще больше, Филомено скользнул вниз на подушки и, тщательно подбирая слова, стараясь избежать ядреных креольских выражений, объяснил все как есть. (Хотя многое из того, о чем шла речь, было проще сделать, чем рассказать.) Теперь изумлена оказалась Марисели. Жизнь открывалась ей стороной, о которой она представления не имела. Некоторые стороны жизни для испанских девушек просто не существовали, и теперь для ниньи открывался целый мир – обжигающе яркий, где жизнь имеет другой вкус и запах.

Сумбурный разговор длился долго, когда Марисели тихо уснула, не закончив фразы.

За открытым окном серело небо. Усталость сморила и мужчину, привыкшего к ночным бдениям. Он тоже задремал.

Проснулся Каники как от толчка, мгновенно, и первое, на что упал его взгляд, была Марисели. Она сидела у стены, натянув на себя простыню, прикусив зубами кулачок, с невыразимым ужасом в серо-голубых глазах. Она смотрела прямо на него, не прикрытого совершенно ничем, осквернявшего своей чернотой снежную белизну простынь.

Обостренным чутьем дикаря Каники понял, в чем дело. Натянул холстинные штаны.

Подал Марисели бата, которой она прикрылась не одеваясь. Поднял с пола рубаху – разорванную, в следах того, что он так тщательно стирал с ее тела прошедшей ночью. Конечно, ее было невозможно одеть. Посмотрел на нинью, все так же неподвижно застывшую у стены. Присел на краешек кровати, затягивая на ощупь сыромятные ремешки альпарагаты и не сводя с нее глаз. Сказал задумчиво:

– Старуха права: луна морочит голову, может и погубить вовсе. Разве не сыграла она над нами злую шутку? Солнце, оно не так: оно живо поставит на свои места все и всех. Ну да ничего… Считай, что это был дурной сон. Дурной сон, который только забыть и надо… Прости, если я обидел тебя. Лунный морок – вот что это было, а больше – ничего не было. Ах, чертов негр, угораздило тебя примерещиться хозяйке… Не поминай лихом, нинья, – я ухожу.

Поднялся и, неслышно ступая, пошел к выходу. От самой двери обернулся – словно в надежде, что его окликнут, долгим взглядом попрощался с той, что ночью была так бесстрашна, а днем так робка. Ответа ему не было.

Каники не оставался в доме и нескольких минут. В двух фразах он объяснил бабке суть случившегося, и, несмотря на ее предостерегающий возглас, даже не заботясь о том, чтобы его не заметили – махнул во двор через подоконник, и вышел в проулок через боковую калитку. Судьба, однако, хранила безумца – на смутьяна никто не обратил внимания. Может, он не стал бы торопиться, знай он, что случилось сразу же по его уходе. Но его уже и след простыл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: