– Дальше я, пожалуй, поеду один, – сказал Факундо, останавливая лошадь. – Не так уж плохо я себя чувствую: лесной воздух мне очень полезен.

– Надо думать! – съязвил его сопровождающий. – Хотя я с удовольствием прогулялся бы дальше. Я бы хотел повидать Кассандру. У меня есть что сказать ей, несмотря ни на что. Если вам надоело бродяжить… Словом, мое предложение остается в силе, и я даже не требую головы Каники. Если вас с ним не будет, он не долго сможет гулять один. Подумайте!

– Я ей скажу, – невозмутимо ответил Гром.

– Она сама меня найдет, если посчитает нужным. Меня разыскать легче, чем вас, я не прячусь.

– Что делать, сеньор, – отвечал Факундо, – работа у нас теперь такая.

– Так! А теперь слушай меня внимательно. То, что я тебе сказал – это между нами. Но дружба дружбой, а служба службой. Службой я очень дорожу. Потому предупреждаю: теперь, кто бы из вас ни попался, будет казнен немедленно. Больше вам подобного фокуса проделать не удастся.

– Ну, тогда в отместку кто-нибудь будет украден или убит, – возразил Факундо.

– Это уже другое дело. Я вас предупредил, и я умываю руки. Если Сандра захочет меня видеть, пусть напишет письмо с указанием, где ее найти. Все! Прощай.

Он повернул коня и дал шпоры. Скоро затих в ночи стук копыт, и Факундо направил свою клячу в сторону реки. Путь предстоял еще не близкий.

А мы в это время находились в томлении ожидания. Ни свет ни заря Марта запрягла одноколку и поехала в город. Вернулась быстро.

– Его отпустили, – сообщила она, зайдя в конюшню, где коротали время мы с сыном. – Слежки не было. Капитан Суарес сам проводил его мили четыре и вернулся.

Собак по следу пустили утром, но след потерялся у реки. Если к завтрашнему вечеру девчонки вернутся в город – значит, дело выгорело.

Судите сами: могло ли у меня хватить терпения дожидаться еще сутки с лишним? Мы с сыном оседлали лошадей, задами выбрались в холмы и погнали через лес напрямик к нашему подземному убежищу на Аримао.

Он не намного нас опередил, Факундо: кляча еле шла и норовила попастись на каждом шагу, а он, хоть и хорохорился, но был еле жив, – избит, искусан собаками, потерял много крови. Он на одном упорстве держался, пока не добрался до пещер. Свистнул условным свистом, дождался ответного сигнала и, представьте себе только, что детина в семь без малого футов роста падает в обморок, мешком свалившись в холодную бегущую воду, – и захлебнулся бы в месте, где по колено курице, да вовремя подоспели друзья. Когда мы приехали, он успел уже отдышаться.

Заложников сторожил Серый – в одном из ответвлений пещеры, в сухом, но непроглядно темном тупике. Перепугались они до смерти – имею в виду девиц; а так ничего. Гувернантка, не переставая, то читала молитвы, то пела псалмы, кучер опух ото сна, а горничная все пыталась заговорить и крутила задом, но успеха не имела. Даже моему любвеобильному дядюшке было не до того: всех проняла лихорадка ожидания.

Потом надо было отправить домой почтеннейшую публику. Вывели всех наружу, взгромоздили на неоседланных коней; тех, что были выпряжены из кареты. Я им сочувствовала от души: волдыри на ляжках при такой езде обеспечены, особенно с непривычки. Служанку посадили к кучеру, а белых дам – по одной.

Идах и Пипо остались с Факундо – его нельзя было бросать одного. Провожали компанию мы с Каники – вывели на одну из дорог, развязали глаза и руки и показали, в какую сторону ехать. Стояла тьма кромешная – безлунная ночь, близ вторых петухов. Смех и грех – эти дуры перепугались. Ехать? Ночью? Ах, ах!

Пришлось объяснить, что страшнее нас на этой дороге не встретят и, скорее всего, наткнутся где-нибудь по ходу на патруль. Повернули коней и поехали к Марте – там было недалеко.

Толстуха была, как всегда, настороже – мы еще не постучали в окно, как она возникла в проходе.

– А где милашка? – спросила она.

– Милашке худо, – отвечал Каники, – собаки порвали. Самое главное, дело сделано. Но, боюсь, заглянуть к тебе по старой дружбе он сможет не скоро.

Я расплатилась с Мартой сполна и дала сверх того. Помню, что попросила тогда у нее кое-что из утвари и лекарств и снова поехали в пещеру. А там Факундо уже лежал в горячке, с воспаленными ранами, и бредил, то смеясь, то ругаясь, то рассказывая что-то непонятное.

На другой день он пришел в себя и даже смог кое-как сидеть в седле, но его приходилось держать с двух сторон, чтобы не упал, теряя по временам сознание.

Раны растревожило от дорожной тряски, снова началось кровотечение. Когда мы добрались до дома – до хижины в паленке, он снова был едва жив, хотя и в сознании – стучал зубами в ознобе и трясся. Я думаю, что он снова держался больше упорством, чем силой. Когда его уложили в постель, он спросил: "Мы доехали?" – и впал в беспамятство. Было это беспамятство глухим и черным, без единого проблеска.

Мы хлопотали над ним все, очищая раны от гноя, накладывая поверх рассеченные листья горькой сабилы, перевязывая исполосованные руки, ноги, бока – он оставался бесчувственным, хотя вся процедура была очень болезненной. Мы поили его с ложки отваром трав, укрыли одеялом и стали ждать, когда он придет в себя.

Но Гром в себя не приходил. Лихорадка сменялась холодным потом, бред – неподвижным забытьем, а сознание не возвращалось. Ночь, день, еще ночь, еще день… неделя прошла, а все оставалось без изменений, если не считать заострившихся скул и полопавшихся губ.

Даже когда Факундо схватили жандармы, я меньше боялась. Тут его сцапала сама смерть. Ему было тридцать семь – расцвет сил, и он никогда ничем не болел по-настоящему.

Эту громаду широких костей и стальных мускулов невозможно было представить больным. Глянцевая кожа посерела, глаза ввалились. Я не отходила от его постели и не видела, чем могу помочь.

Каники, против обыкновения, не ушел в тот раз. Он остался в паленке – ждать, что будет с куманьком, когда же, наконец, выкарабкается. Но куманьку становилось все хуже и хуже, и вот однажды он засобирался куда-то. Седлая свою лошадь, сказал только: "Скоро вернусь". Куда бы он мог, – гадала я, – в Тринидад никогда не ездил верхом. Но он направлялся именно туда и в самом деле не задержался. Он видел лишь мельком Марисели после двухмесячной разлуки. Зато он привез на седле Ма Ирене с мешком, в котором шевелилось что-то живое, и другим, туго набитым.

Старуха осмотрела больного, метавшегося под парусиновым покрывалом, – как раз был приступ бреда, покрывало сбилось, и стали видны проступившие ребра – так он исхудал. Покачала головой и стала копошиться в мешках. Из одного достала курицу – черную, без единой отметинки. Из другого – мешочки, пучки трав, кое-какие принадлежности, знакомые по алтарю в хижине Ма Обдулии: утыканный гвоздями крест, расшитые бисером тряпичные ладанки в форме сердца, каменные посудины.

Незнакомыми были странно разрисованные плоские камушка и блестящее неровное острие на костяной ручке. Потрогав его, я догадалась, что это камень, кремень, с бритвенной остроты лезвием, – редкая диковина. Старуха сказала, что она привезла его с собой оттуда – а там он достался ей от матери, переходя из поколения в поколение, что он хранится с тех незапамятных времен, когда люди не знали ни железа, ни меди. Сколько веков каменному ножу, с черенком, закрепленным в расщепе отполированного куска слонового бивня тонким ремешком?

На редкие седые волосы Ма вместо обычного клетчатого фуляра повязала красный платок, нацепила гремящие деревянные браслеты. Поставила в горшке на огонь отвратное варево, и тихо приговаривая что-то на незнакомом языке, постукивала в маленький барабан. Была ночь; мы ждали восхода луны.

А с восходом луны Ма принялась за свершение обряда, которому было больше веков, чем каменному ножу. Он одинаков – или почти одинаков – у всех народов, где я его видела, у народов так отдаленных друг от друга, что перенять его было невозможно. Я не могу объяснить это иначе, кроме как тем, что по всей земле действуют одни и те же силы – духи ли, боги ли, под разными именами, но в сути они – одно и то же, как их ни называй.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: