Старческой, высохшей, но не дрожащей рукой Ма Ирене взяла священное острие – оно употреблялось только для одной цели. Левой рукой взяла сонную курицу и встряхнула ее так, что крылья распахнулись беспомощно, а голова повисла на вытянутой шее. Филомено, сидя сзади, – на него едва падали отблески огня – чуть слышно выбивал тревожный ритм на бабкином барабане. Под этот гул старуха шептала заклинания. Она кивнула мне в нужный момент, чтобы я придержала куриную голову с удивленно разинутым клювом. Потом одним движением – таким быстрым, что мой глаз не мог за ним уследить – каменным ножом отсекла эту голову и бросила на угли очага. Сразу зашипело и запахло паленым. Тут же Ма, ни на мгновение не прекращавшая свой речитатив, перевернула ошалело хлопавшую крыльями птицу и пошла, неся ее, как букет, к гамаку, где лежал неподвижный, покрытый холодной испариной мой муж. Она откинула с него одеяло и, вновь перевернув курицу тем местом вниз, где не было уже головы, стала обрызгивать его кровью – с макушки до пят.

Когда курица перестала биться, отнесла ее к порогу, вырыла яму с помощью мачете и закопала тушку на глубине примерно фута. Потом сняла с огня варево и, опуская туда метелку из какой-то травы, стала щедро брызгать во все стороны. Поднялась несусветная вонь, от которой чертям стало бы тошно, но я согласна была терпеть и не то. А когда на угли Ма Ирене высыпала еще какой-то порошок, так что сизый дым потянуло по полу, я уже плохо понимала, что было дальше. К концу двух почти бессонных недель я могла уже путать, что явь и что наваждение. Мерещились мне мерзкие хари, лезшие из всех углов, кружившие над гамаком, или в самом деле они были – не могу сказать. Я видела там себя, и Каники, и Ма Ирене, и Идаха, и маленького Пипо, и Серого там, в мутном облаке у изголовья, со сверкающими серебристо-голубыми лезвиями в руках, и будто мы рубили эти мерзкие создания, как собак, хитрыми обманными ударами. А еще кто-то светлый, прозрачный, в голубом облаке, не принимая участия в схватке, мерцающим покрывалом отделял изголовье больного от драки, что шла вокруг, – я догадалась, кто это мог быть; да еще отчетливо помню, что один из демонов чем-то напоминал Федерико Суареса.

Наяву я видела это или помстилось – в конце концов, неважно. Пусть даже мне все померещилось. Суть всего была проста: возвращаются те, кого ждут и зовут; а мы его звали к себе из этой мути между жизнью и смертью, мы были готовы отвоевать его у всех чертей… и у нас хватило на это сил. Можете считать за случайность, что на другой день – утро выдалось сырое, с дождем – Факундо открыл глаза и сказал:

– Укройте меня, я замерз.

И, завернувшись в одеяло, уснул – не впал в забытье, но уснул, по-настоящему, тихо и сладко похрапывая. А проснувшись к вечеру, попросил есть – впервые с того, времени как свалился в воду у пещер, похоже, последний раз он ел в гостях у капитана Суареса в каталажке. Немудрено, что после двухнедельного поста остались от него кости да кожа, из прежних двухсот с лишком фута веса не набралось бы и ста пятидесяти, но были бы кости, а мясо нарастет – самое главное, что дело шло на поправку.

Грому долго пришлось отлеживаться под деревом махагуа, пока к нему не вернулись силы. Во время вынужденного безделья он развлекался тем, что курил и беседовал с куманьком Филомено и его бабкой – оба оставались в паленке до тех пор, пока благополучный исход не перестал вызывать никаких сомнений. Тогда-то он и рассказал подробности недавнего плена, свои разговоры с капитаном и все его соблазнительные предложения: "А что ты на это скажешь, жена?" – А что ты на это скажешь, кума? – повторил Каники, сверкнув на меня глазами.

– А вот продам вас, зубоскалов, капитану по три реала за пару, – отвечала я.

– Неужто не задумалась? – дразнил меня косой черт. – Шелковые платья, белые служанки, кофе на подносе – не ты подаешь, заметь, а тебе – в постель, прямо к подушке. Днем валяние с книжкой на диване, чешешь с прислугой языки, а вечером – ученые беседы с сеньором, а ночью…

Тут я дала ему тычка под ребра и велела закрыть рот – а не то еще схлопочет.

– Молчу, молчу, – отвечал он, – а то она уже почувствовала себя сеньорой.

Была в этой насмешке, однако, заноза, что меня кольнула больно. С другой стороны, почему бы ему не подумать, что я могу соблазниться? А почему бы не соблазниться на предложение, которое ничем не обременяло мою совесть, поскольку на выдаче самого Каники капитан уже не настаивал?

Соблазн был велик, ох как велик. Разве в начале нашего бегства я не считала такой исход дела желанным и благополучным?

Но что-то все же меня царапнуло.

– Знаешь, куманек, мой муж уже не такой молоденький, чтоб лазить ко мне по столбам, – ответила я первое, что пришло в голову. Это было одно из многого; главное состояло в том, что после восьми лет полной вольницы, после двух с половиной лет чистейшего разбоя, когда с белыми господами встречаешься на равных и обычно с оружием в руках, снова вернуться к тому, от чего ушли, казалось немыслимым. Ходить по струнке, быть в чужой воле, – хотя бы и в руке старого приятеля Федерико Суареса, человека, которому можно поверить на слово, – но тем не менее не быть себе хозяйкой и при этом постоянно рисковать своей шеей. Теперь-то я хорошо понимала Филомено, почему он отказался просить у хозяйки защиты и выкупа от суда. Если дать себе один раз сорваться… Нет: будем говорить по-другому.

Если один раз настоять на своем человеческом достоинстве, очень трудно его потом гнуть и прятать, и хочется его защитить. А достоинство и положение черного раба – вещи трудно совместимые, каким бы просвещенным ни был хозяин.

Ах, солнечный дом, дом, где пробивается золотой свет по утрам через тонкие щели в жалюзи… А Факундо, между прочим, понял меня с полуслова.

– Я уже отвык от того, чтобы меня гоняли и в хвост и в гриву. И со своей женой спать хочу сам.

Тут мы все рассмеялись, потому что в том состоянии, в котором он был, ему было не до любезничания; а когда я напомнила про должок Марте, то рассмешила даже Ма Ирене.

– Шлюха толстозадая, – беззлобно ворчал Факундо. – Ей-богу, чем с ней связываться, лучше насыпать ей реалов из капитанского мешка, пусть себе купит по своему вкусу стоялого жеребчика…

Он только и мог на первых порах, что держать трубку или кусок во время еды, а слаб оставался, как младенец.

– Знаете что, ребята, – сказал он, – хорошо гулять на воле, но я хотел бы от этих прогулок отдохнуть.

– Видно, что ты настоящий негр, Гром, – поддел его Каники. – У тебя запала до первой неудачи.

– Я не помесь дьявола с мандингой, – отвечал Факундо, – если только мать не соврала мне – то чистокровный лукуми. Нет, лукуми тоже не прочь подраться. Но если в драке разбили сопатку – отлежись и уйми кровь.

Отлеживаться ему пришлось долго. Начался сезон дождей, ноябрь громыхал грозами, а он только-только передвигался по хижине без посторонней помощи. Каники то появлялся, то исчезал, иногда прихватывая с собой Идаха. Просился с ними и Пипо, и однажды выпросился вместе с крестным наведаться в Касильду – он там пробыл неделю, не считая дороги туда и обратно. Парню в усадьбе не понравилось: того нельзя, этого не делай – но он вынес из этого визита нежные воспоминания о конфетах и расписную азбуку. Сластеной он остался по сию пору, а азбуку одолел сам, почти без нашей помощи – лежа на пузе, ножки кверху, на циновке, расстеленной у порога, подперев кулачками щетинистую стриженую головенку, и толмачил по складам, а за дверным проемом лупил косой дождь… Забыла сказать, что все в то время ходили стриженные налысо. Факундо принес из каталажки вшей.

Белому еще можно спастись от этой напасти частым гребнем, но для негров единственный способ от них избавиться – снять вместе с волосами. Так все и сделали – кроме меня. Ко мне эта дрянь не липла. Чем я им не нравилась – ума не приложу, но за мои без малого сто лет (а в какой грязи приходилось иной раз обретаться!) ни одна вошь, ни одна блоха не грызнула даже по ошибке. Так что мои косы остались при мне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: