Яков снова слышал озорной смех Тамары, ощущал мимолетное прикосновение, бросившее его в жар. Сейчас ему просто хотелось думать, что с этого дня его с Тамарой связывает глубокая, только что родившаяся тайна. От сознания этого становилось хорошо и тревожно.

В слесарной мастерской стало совсем темно — темнело рано, особенно в пасмурную погоду.

— Ладно, кончай базар, — сказал Алексей, — на сегодня хватит. Закрывай лавочку…

Саша Чиков запер наружную дверь, закрыл оконце фанерными щитами, включил электричество. Яков достал газету, которую второпях сунул за верстак.

— Ты вот что, — наставительно сказал Алексей брату, — такие вещи сюда не таскай, завалишь и себя и других.

— А ты уж испугался! — задиристо возразил Яков.

— Испугался не испугался, делай как сказано. Я отвечаю за мастерскую. Иначе Петру Ивановичу расскажу.

— Ладно фискалить, уберу, — примирительно ответил Яков. — Вы только послушайте, вот были ребята!..

Несколько дней назад Яков шел по Халтуринской. Румынские солдаты очищали какое-то помещение и вытаскивали прямо на тротуар кипы старых газет, книг, журналов, какие-то папки, завязанные тесемками. Все это сваливали на грузовик и увозили. Яков постоял, поглядел, подтолкнул носком раскрытую папку, из нее выпала газета, отпечатанная на серой грубой оберточной бумаге. Яков поднял ее. «Коммунист», — прочитал он, — орган подпольного одесского губкома Российской Коммунистической партии большевиков. Январь 1920 года».

Сначала Яков даже не сообразил — первое, что пришло в голову: «Когда это наши успели выпустить подпольную газету?» Он торопливо сунул ее в карман и медленно пошел вниз к спуску. Потом дошло — так ведь это газета того подполья, с гражданской еще войны…

В мастерскую ворвался бомбой.

— Ребята, подпольная газета, глядите!.. Орган подпольного обкома партии.

Алексей, Саша Чиков, Алеша Хорошенко, сидевший с ними, обступили Якова, тянулись к газете, а Яков торжествующе глядел на ребят, довольный, что они попались на его розыгрыш.

— Слушай, Гордиенко, — сказал Алеша, когда обман раскрылся, — за такой розыгрыш можно и по мордам схлопотать… Чего врешь!

— Вот и не вру. Все равно газета подпольная — читай, что здесь написано. Про комсомольцев, которых судили. Семнадцать ребят. Они, как мы, в подполье работали.

Вспыхнувший спор оборвался. Заперев мастерскую, ребята ушли в кладовую и принялись читать газету двадцатилетней давности. Читали, пока кто-то не постучал в дверь. Газету спрятали. Пришел Бойко.

— Что, орлы, заперлись? Румын боитесь?

Он был немного под хмельком. Яков не утерпел и рассказал о своей находке. Бойко насупился.

— Вы мне такую литературу сюда не таскайте. По глупости и провалиться можно. Прочитайте и выкиньте.

Но Яков не выкинул газету, уж слишком полюбились ему комсомольцы, которые жили и умерли за пять лет до того, как родился он и его товарищи. Каждый раз в свободные минуты Яков доставал запрятанную газету, перечитывал вновь, пытаясь найти между строк больше, чем написано.

Так было и в тот сумрачный вечер, когда ребята, заперев мастерскую, остались одни. Яков сел на верстак, зябко застегнул пиджак и начал читать сообщение, обведенное траурной рамкой:

«СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ЗАМУЧЕННЫХ ТОВАРИЩЕЙ.

ПРОЦЕСС СЕМНАДЦАТИ.

Мы привыкли ко многому. В истории революционного движения было много чудовищных процессов, но такого кошмарного и нелепого суда еще не было. Все осужденные на смерть или каторгу относились к революционно настроенной или примыкавшей к ней молодежи.

Эти молодые люди, полные революционного энтузиазма, оставили нам свои письма, написанные в застенках после страшных мучений и пыток. Письма сами говорят за себя.

Они умерли как молодые герои. Накануне казни охранявшая их стража принесла им вина. Они выпили за победу революции. Караул, который должен был вести их на расстрел, отказался расстреливать, но и тюрьма отказалась принять их. Казнь в ту ночь не состоялась. Ночь они провели в полицейском участке, поддерживая и ободряя друг друга, твердо уверенные, что смерть их не останется не отомщенной.

Дорогие товарищи! Вы умерли с честью. Мы, оставшиеся в живых, знаем об этом. Дело, за которое вы погибли, не умрет. На смену вам идут многие, многие десятки и сотни неустрашимых революционных борцов.

Белые совершили свое злое дело. Мы встаем для отмщения. Мы покроем ваши могилы красным знаменем победившей социалистической революции!»

Кто-то негромко постучал в дверь со двора: тук-тук… тук… Два коротких удара, потом еще один.

Алексей ответил так же тихо: один короткий, два дробных удара. Прислушались: снова короткие удары.

Чиков пошел отворять дверь. Пришли Любарский и Хорошенко — подпольщики из комсомольской группы. Первым шагнул через порожек Алеша Хорошенко, плотный, белобрысый, широколицый парень с удивительно черными, широкими бровями. Алеша выглядел старше своих товарищей, но и ему не хватало много месяцев до семнадцати лет. Второй — Гриша Любарский — был худощав, из-под кепки выбивались смоляные кудри, а мягкие, девичьи очертания губ и задумчивые карие глаза придавали его лицу выражение застенчивой скромности.

— Давай, заходи, — встретил их Яков. — Чтобы тихо! — он продолжал читать газету, которую все уже давно знали и все же слушали в глубоком и благоговейном молчании.

Яков прочитал письмо осужденных. Оно было коротким и почему-то особенно волновало ребят. Впрочем, у каждого в этой газете были свои любимые строки.

«Девять юных коммунистов, — читал Гордиенко, — осужденных на смертную казнь 4 января 1920 года военно-полевым судом при штабе белогвардейской обороны Одессы, шлют свой предсмертный прощальный привет товарищам.

Желаем вам успешно продолжать наше общее дело.

Умираем, но торжествуем и приветствуем победоносное наступление Красной Армии. Надеемся и верим в конечное торжество идеалов коммунизма.

Да здравствует Красная Армия!»

Дальше шли фамилии осужденных — Дора Любарская, Ида Краснощекина, Яша Ройфман, Лев Спивак, Борис Туровский, Зигмунд Дуниковский, Василий Петренко, Миша, Пельцман, Поля Барг. После фамилий комсомольцев-подпольщиков печатались их посмертные письма.

— Прочитай письмо Зигмунда, — попросил Хорошенко.

— И еще Доры Любарской, — поддержал Чиков. — Она не твоя родственница? — спросил он Гришу Любарского.

— Не знаю, вроде нет, — смутившись, ответил Гриша.

— Ладно, — сказал Яков, — давайте два этих письма прочтем напоследок — и все. Газету, и правда, надо подальше спрятать.

«Письмо первое Зигмунда Дуниковского.

Дорогие товарищи! Я был арестован во вторник, то есть неделю тому назад. При мне ничего не нашли. При аресте били, не веря, что я поляк.

До полудня я был спокоен, думал, что меня скоро отпустят. Потом меня позвали на допрос. Там меня били около часа, били резиной, ногами, крутили руки, поднимали за волосы, бросали на пол… Били по лицу, в зубы, но так, чтобы не оставалось повреждений. Наконец, взбешенный моим молчанием, Иваньковский, первая сволочь в мире, ударил меня револьвером по голове. Я упал, обливаясь кровью. Несколько раз терял сознание. И вот тогда под влиянием нахлынувшей апатии я сознался, что работал в подполье.

Мне грозит смертная казнь, если до того не случится чего-то исключительного. Ночью я два раза пытался выброситься из окна четвертого этажа, но меня хватали и снова били.

На рассвете меня опять повели на допрос, требовали, чтобы я назвал фамилии товарищей, работавших со мной. Снова долго били и ничего не добились.

Фактически я уже распрощался с жизнью, и все же хочется, так хочется жить! Без борьбы я не сдамся, без борьбы не умру. Если все же придется умереть, то встречу смерть с высоко поднятой головой.

Прощайте! Ваш Зигмунд».

«Второе письмо Зигмунда Дуниковского.

Дорогие товарищи! Я уже писал вам, что пал жертвой провокаций. Я сознался под пыткой. Сегодня предстоит суд скорый, но неправый. Меня, возможно, расстреляют. Ухожу из жизни со спокойной совестью, никого не выдав.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: