Будьте счастливы и доведите дело до конца, чего мне, к сожалению, не удалось.
Прощайте. Ваш Зигмунд».
Яков дочитал письмо, и в мастерской воцарилось глубокое молчание. Казалось, неизвестный Зигмунд обращается к каждому из них.
— Вот парень, все на себя взял и дикого не выдал, — устремив невидящий взор куда-то мимо товарищей, сказал Хорошенко.
— А я ни за что б не сознался, — возразил Яков. — Все равно смерть. Признался, а его опять били.
— Читай дальше, — сказал Саша Чиков.
Гордиенко поднял газету.
«Письмо Доры Любарской.
Славные товарищи! Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет двадцать два года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что мало сделано в жизни для революции.
Как вела я себя при аресте, на суде, вам расскажут мои товарищи. Говорят, что держалась молодцом. Целую мою старенькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю, как честная коммунистка. Мы все — приговоренные — держим себя хорошо, бодро. Сегодня читаем в последний раз газеты. Уже на Берислав, Перекоп наступают. Скоро, скоро вздохнет вся Украина, и начнется живая, созидательная работа. Жаль, что не могу принять в ней участие.
Ну, прощайте. Будьте счастливы. Дора Любарская».
«Второе письмо Доры Любарской.
Мне осталось несколько часов жизни. Понимаю это так ясно, так четко, но не могу осознать, что скоро перестану чувствовать, слышать и понимать.
Но откуда в сердце живет какая-то надежда? Скверная человеческая натура! Ведь понимаю, что спасения нет и ждать его неоткуда… Чем дальше, чем тяжелее владеть собой, притворяться бодрой, разыгрывать молодца. Я еще не слаба духом, но слаба физически. Знаешь, Шура, милый, что я оставляю тебе на память о себе? Шапку! Носи ее. Это будет тебе память о Дорике. Вы все такие славные, но ты как-то ближе всех, мне кажется, что ты понимаешь меня. Знаешь, что я люблю больше всего на свете? Солнце, цветы и знания. Я на воле много читала, многим интересовалась…
Мне хочется много тебе сказать, я чувствую, что ты меня понимаешь. Хочется все рассказать о себе, о своей жизни, потому что она уже кончается. Тебе это интересно? Да, наверно — ты хорошо относился ко мне.
А время тянется… Отчего такой длинный день? Когда будешь на свободе, кланяйся солнцу, когда купишь первые весенние цветы — вспомни обо мне. Отчего ты, Шурик, мне так близок? Ведь я знаю тебя недолго. Я тебе не кажусь смешной? — Скажи.
Я хочу быть свободной, как ветер, как дым, как весенняя песня поэта.
Жму твою славную, товарищескую руку.
Дора. (Только на сегодня)».
Гриша отвернулся, чтобы ребята не заметили слезы на его глазах. Ему так хотелось, чтобы Дора вырвалась из тюрьмы, чтобы осуществилась ее надежда, дрожавшая в сердце… Но этого не случилось.
Яков думал иначе: Дора, вероятно, была похожей на связную Тамару. Тамара тоже, наверное, любит цветы и солнце. И Тамара вела бы себя так же, в случае… Нет, такого не может быть! Он сам готов пойти за нее на самые что ни на есть смертные муки… А потом их освободит Красная Армия… Яков придет и скажет: выходи, Тамара, мы опять свободны…
Потом, без видимого перехода, Яков сказал ребятам:
— Ух, гады, ну и дадим же мы этим туркам! — турками он почему-то называл оккупантов. — Слышал, сегодня приходила связная. Сказала, что для нас есть дело. Бадаев велел приготовиться… Гриша, ты где был?
— В Аркадии… На берегу пушки ставят.
— Где? Сколько?
Ребята начали разговор профессионалов разведчиков, возвратившихся с очередного задания.
БУДНИ ПОДПОЛЬЯ
Быстрым взглядом Тамара окинула улицу. Как будто бы все в порядке. Конечно, в этом никогда нельзя быть уверенной, но связной показалось, что за ней никто не следит, «хвоста» нет. Все же, выйдя из мастерской, она сразу взяла вправо, неторопливо пошла по Нежинской, хотя идти ей нужно было в противоположную сторону. Казалось, она была поглощена разговором с Колей, который нес примус, завернутый в бумагу. В руках у Тамары была хозяйственная плетеная сумочка — с такими хозяйки выходят из дома. Нет, сейчас никто не мог бы подумать, что эта женщина — связная бадаевских катакомбистов, которые всполошили не только одесскую сигуранцу и местное гестапо. Будто круги по воде, тревога распространилась до Берлина, до Бухареста…
Женщина с мальчиком дошли до угла, свернули в проулок, свернули еще раз — и очутились на параллельной улице. Тамара не так уж хорошо знала город, выручал ее Коля, который с завязанными глазами мог бы вывести куда угодно. В Одессу Тамара приехала в войну, работала медсестрой на корабле, перевозившем раненых из окруженного города. О себе Тамара говорила скупо — только то, что жила долго на Дальнем Востоке, что там у нее есть мать — и все.
— Коля, не прижимай к себе примус, пальто испачкаешь, — говорила Тамара достаточно громко, чтобы слышал оглянувшийся на нее прохожий.
Они вышли на Красноармейскую, зашли в сквер, такой пустой и неприютный в осеннюю пору, посидели немного на сырой от недавнего дождя скамье и только после этого пошли на Подбельского к Васиным, где нужно было взять еще одно донесение.
На этот раз Тамара оставила спутника во дворе, а сама поднялась на второй этаж невысокого каменного домика, перед которым рос одинокий каштан, широко раскинувший свои обнаженные ветви.
Дверь отворила рослая девочка с красивым, немного кукольным личиком. На ней было простенькое розовое платьице, заколотое на груди блестящей брошкой, поверх платья на ее плечи была накинута вязаная, видно, чужая кофта. Девочка проводила Тамару в комнату и подошла к зеркалу на большом, старинном комоде.
Екатерина Васина, темноволосая, уже не молодая южанка с правильными чертами лица, сидела за шитьем, поставив на стол переносную лампу с низким бумажным абажуром. В комнате стоял густой полумрак. Женщина приветливо поднялась навстречу, предложила раздеться, но Тамара отказалась, сославшись на то, что нет времени.
Девочка крутилась у зеркала, примеривая какую-то ленту, так и эдак прикладывая ее к волосам.
— Зина, пошла бы ты в кухню, — сказала Васина, — нам поговорить нужно.
— Сейчас, мама, — продолжая крутиться у зеркала, ответила девочка, но мать решительно выпроводила ее из комнаты.
— Просто ума не приложу, что делать, — пожаловалась она Тамаре, — только и знает что вертится перед зеркалом. В мыслях брошки, ленточки… Откуда что берется. Не заметила, как она выросла… Вот мы другими росли… Ну ладно, — перебила она себя, — как у вас там? Мой здоров? Ничего не прислал? Беспокоюсь я за него — в холоде, в сырости сидеть день и ночь.
Тамара рассказала, что в катакомбах все в порядке. Яков Федорович чувствует себя хорошо, записку не написал, просил передать на словах, чтобы не беспокоились.
Екатерина приподняла отставшую половицу возле стола, засунула руку в подполье, для чего ей пришлось стать на колени, достала свернутую бумажку и отдала Тамаре.
— Это для Бадаева, — сказала она, — вчера принесли… А это моему передай, шерстяные носки здесь. Боюсь, что ноги застудит. Ты уж присмотри за ним, будь добра…
Женщины стояли рядом одинаково высокие, по-разному красивые, и удивительным было то, что будничное, повседневное — заботы о муже, огорчения поведением дочери, шитье, оставленное на столе, — сочеталось с другим, необычайно опасным, ради чего пришла Тамара на конспиративную квартиру, занятую Екатериной Васиной с дочерью Зиной.
Теперь все задания были выполнены, и Тамара заторопилась, чтобы до наступления комендантского часа выбраться из Одессы.
Попетляв по городу, она зашла к Евгении Михайловне Гуль, переоделась в крестьянскую одежду и вместе с Колей, стараясь идти глухими безлюдными улицами, выбралась на окраины города. Они миновали берег Хаджибейского лимана, проселком вышли к Усатову и здесь, предварительно осмотревшись в наступившей темноте, нырнули в балку, мимо которой бежала проселочная дорога.