Потом мы потихоньку встали на ноги. Фирма заработала, вышла на рынок, программы стали покупать, в доме было уже три новых компьютера, а Ник с партнером сняли нормальный офис и ходили на ланч в соседний ресторан. Расцвет хайтека пришелся как раз вовремя, мы успели поймать волшебную волну американской удачи, программный продукт купили, фирма вышла на биржу, создалось несколько филиалов, которые, в свою очередь, тоже были удачно проданы. В общем, к моменту, когда в начале века хайтековский биржевой пузырь с треском лопнул, мы успели полностью выкупить свой дом, отложить денег на образование сына, обеспечить всем родителям жизнь во Флориде и имели существенный запас на счету. Со всем этим мы могли, строго говоря, вообще расслабиться и почивать на лаврах. Но муж, привыкший вертеться волчком в волнах бизнеса, основную фирму все равно сохранил, и она работала несмотря ни на что, и акции ее в последние годы снова поползли вверх...
Но главное – все это время мы были всегда рядом, всегда помогая друг другу, обсуждая все, что происходило в нашей жизни, вдвоем находя единственно правильное на тот момент решение, будучи вместе настолько, насколько это возможно. Не знаю, можно ли назвать эти наши отношения любовью, потому что любовь как таковая есть нечто эфемерное и парящее в воздухе, а мы крепко стояли на земле всеми четырьмя на двоих ногами, но хорошей дружбой – безусловно. Да нет, пожалуй, больше, чем дружбой. Это было... Не знаю... Мы просто были – семья – один организм.
В последние годы, пожалуй, особенно после отъезда сына в университет, этот организм слегка ослаб и, может быть, как-то разленился... Мы были вдвоем в огромном доме, который, если честно, всегда был великоват даже для нас троих, а уж теперь и подавно. Я вяло порывалась его продать, но каждый раз, собираясь позвонить в контору по недвижимости, жалела. Он и вправду был очень хорош, этот дом, со своими башенками и такой специальной чешуйчатой деревянной бостонской обшивкой из кедровой дранки снаружи, делающей его похожим на огромную шишку. Я влюбилась в него сразу, как только увидела. Мы искали свой первый дом. Этот, на двенадцать комнат, не считая подвала, с осыпающимися викторианскими витражами и провисшими водостоками, был нам слегка не по средствам. Он стоил полмиллиона, тогда это было страшно даже выговорить. Я не хотела, боялась думать о колоссальных долгах, но Коля, увидев, как дом мне нравится, решил рискнуть. Мы выплатили все кредиты уже через три года, а сейчас дом вырос в цене больше чем вчетверо, но главное – это был мой дом, наш дом, любимая и прекрасная крепость. Правда, мы иногда могли за целый день так и не встретиться в ней, проживая каждый в своем независимом расписании, но это обстоятельство не казалось чем-то особенным теперь, когда все было так хорошо и гладко. У него работа, у меня моя жизнь... Во всяком случае, проблемы я здесь не видела. Как не видела ее и в том, что иногда, когда мы все же встречались, например, за ужином, и Ник начинал рассказывать мне о том, как идут на фирме дела, я вежливо кивала, про себя с легким раздражением думая, что завтра надо будет сделать то-то и то-то, и кажется, кончился йогурт, и маме надо бы позвонить, и как можно так долго рассказывать об одном и том же, я все это уже знаю, а чего не знаю, о том могу догадаться, если захочу... Краем мозга я понимала, что, наверное, это неправильно, что когда семейные разговоры о делах кого-то одного становятся скучными для другого, это все-таки проблема... Теперь-то я знаю точно, что это не проблема, а катастрофа, и надо бежать, кричать, стучать, делать что-то немедленно, но тогда, честно говоря, так не хотелось... Все хорошо, все спокойно, вот мы сидим в своем доме за своим столом, а потом пойдем вместе в свою спальню, и даже, может быть, поговорим там потом о чем-нибудь, интересном для нас обоих. О том, как дела у сына, например.
Чем длиннее список проблем, окружающих партнерскую пару в житейском море, и чем значительнее эти проблемы, тем крепче приходится держаться друг за друга, тем больше находится животрепещущих тем для разговоров по вечерам, тем нужнее и ближе вы становитесь один другому. Потому что каждый из двоих знает – их только двое против всего на свете. Они, сцепившись, несутся в бушующем море, выныривая из-под налетающих волн, уворачиваясь от новых и новых подводных скал. Расцепишься – пропадешь. И даже если сказать проще, без излишнего пафоса, то вдвоем легче. И дело не только в этом. Вдвоем интереснее. Житейские задачи в самом деле интереснее решать вдвоем. Наличие этих задач само по себе очень сближает.
Выплывая в жизненных бурях и уворачиваясь от внезапно падающих на голову неприятностей, ты обучаешься понимать партнера как вербально, так и без слов, ты узнаешь про него совсем все, даже то, что он сам может до конца о себе не знать. Ты привыкаешь к нему. Ты начинаешь доверять ему, спокойно поворачиваясь спиной или подставляя под локоть мягкое брюхо. Ты знаешь, что этот человек – свой. Немного больше, чем свой. Он – ты. И это связывает накрепко, надежно, как самый лучший цемент.
Но, привыкая, доверяя, находя в нем себя, ты зачастую перестаешь видеть в нем отдельное существо. Ты забываешь, что где-то там, внутри, есть другой. Что у него, другого, могут появляться какие-то новые мысли и желания. Они, эти мысли, бьются и дрожат незаметно в каждом из вас, своей мелкой вибрацией разрушая цемент изнутри. И если внешние бури уже поутихли и не оказывают прежнего объединяющего воздействия, то этот связующий цемент выкрашивается, осыпается от времени, вас уже не притягивает друг к другу, как раньше, возникают пустоты, требующие, наверное, чего-то нового, чего-то, что не заставит себя долго ждать...
Такие конструкции, впрочем, способны простоять довольно долго. Они могут годами выкрашиваться, рассыпаясь потихоньку в мелкую пыль, но сохраняя стояки основы, а могут от случайного внешнего воздействия рухнуть внезапно. Не считая, опять же, всей предыстории. И тогда это можно считать катастрофой. Как у меня. Несчастье ворвалось в мою жизнь, огромное, как слон, и страшное, как разверстая пропасть.
Наверное, у меня все же закружилась голова, и я инстинктивно, чтобы не упасть, схватилась за полочку у зеркала. Как и когда я это сделала, и сколько я так простояла – не помню. Помню, что, когда я открыла глаза, на меня близко-близко выплыло из полутьмы мое же лицо – и я себя не узнала. Бледные губы, широко раскрытые слепые глаза – это я? Или тоже очередная фикция, нелепая чужая утопленница, случайно выжившая после катастрофы?
Я отпустила спасительное зеркало, сделала шаг назад и села, вернее, рухнула на стул, все еще держа злополучный телефон. Потом, спохватившись, резко отбросила его в сторону, как ядовитое насекомое. Он бренькнул, ударившись обо что-то. Надеюсь, разбился. Так тебе и надо, мерзкая гадина!
Впрочем, что же я тут сижу?! У меня такая беда, а я сижу. Надо скорее бежать, что-то делать, может быть, все еще можно как-то спасти?!
Я неловко вскочила, впопыхах ударилась плечом о дверцу обувного шкафа, шкаф распахнулся, оттуда высыпались коробки с обувью. Из ближайшей ко мне выпала пара золотых босоножек на высоченном каблуке с двадцатью тоненькими ремешочками, каждый из которых застегивался на отдельную пряжку. Такие, знаете – то ли гладиатор, то ли свиноматка.
Никогда, никогда, даже в глубочайшем шоппинговом помрачении рассудка, не купила бы я себе подобной пары! Даже если бы меня на коленях умолял об этом сам Маноло Бланик. Босоножки, кстати, и были его творением. Их мне год назад прислала в подарок любимая свекровь, насмотревшись, очевидно, «Секса в большом городе». Ну, или «Отчаянных домохозяек». Что самое обидное, по застарелой советской привычке она не вложила в коробку чек – так что я их даже вернуть никуда не могла, и они все это время валялись в шкафу, дожидаясь отправки в какую-нибудь «Армию спасения».
Но теперь, будучи в совершенно невменяемом состоянии, я схватила золотые босоножки, натянула на ноги и судорожно начала их застегивать. Какая разница, что надевать, главное – скорее. Выпали, попались под руку – ну и замечательно.