— Эй, оголец, откуда пришли?

— Из Астрахани.

— А Борьку Косого знаете?

— Ну, как же, я с ним воровал вместе.

— Ну, проходите, проходите.

Пока мы тянулись, у окна послышались покрикивания:

— Ну, давай, давай, мужики, потеснитесь. Видите, люди пришли.

— Ничего, ничего. Всем места хватит.

Когда мы подошли к окну, там уже было достаточно места, чтобы мы могли разместиться. Принимал нас саратовский вор 25-летнего возраста — Костя Корзубый. Началось выяснение отношений. Рассортировка произошла быстро. Машку, как педика (так называют мальчишек, которые в заключении исполняют женскую роль), определили поближе к параше. Еще нескольких человек, как неполноценных блатных, отшили от своей компании. Остальных оставили при себе. Костя, узнав мою фамилию, сказал:

— Интересно. Это как же, твой специально взял такую фамилию — Якир? Знаешь, что это значит, если расшифровать? — И, не дожидаясь ответа, пояснил: — «Я Контрреволюционер, Изменник Родины».

Я удивился такой расшифровке, но Костя мне сказал, что уже давно слышал эту легенду.

Тут же они достали громадный кусок сала, горсть сахара, хлеб. Мы поели. Так закончилось первое знакомство.

Камера была заполнена на девяносто процентов «58-ой статьей», было несколько бытовиков и жуликов. В основном были донские казаки, осужденные за «подготовку кулацкого бунта»; представители Заготзерна — за «вредительство, выразившееся в отравлении зерна»; работники Райзо — за «распространение заразных заболеваний среди скота»; агрономы, бухгалтеры, несколько врачей — эти по ст. 58–10.

Сидел в этой камере и саратовский архитектор. Он обвинялся по ст. 58-9 и был осужден военной коллегией на 25 лет. Под пытками он подписал, что он и его подельники, которых было более 40 человек, взорвали новый Саратовский оперный театр (который к тому времени еще не был выстроен до конца).

Архитектор делал из хлеба великолепные шахматы и играл целыми днями с врачом, который был осужден за знакомство с профессором Плетневым, осужденным по бухаринскому процессу. Он был одним из его учеников.

По рассказам я понял, что то, что творится в Астрахани, происходит по всей стране, т. е. арестовывают невиновных, бьют и издеваются на следствии, причем приемы тоже одинаковые: конвейер, стойка и т. д. Судят заочно или с полным нарушением судебных процедур. Количество арестованных все увеличивалось — из Саратовской тюрьмы последние месяцы уходили по два больших этапа в неделю, в каждом — по тысяче человек, и приходило столько же из районов, следственных тюрем и с пересыльных этапов.

Второй и третий этажи нашего корпуса были отведены под камеры смертников; там находились лица, осужденные военным трибуналом и спецколлегией; проходившие через военную коллегию, как уже было сказано, расстреливались немедленно.

Камеры были заполнены до отказа, так как в ожидании утверждения приговора многие сидели по три-пять месяцев. Некоторым заменяли расстрел 20–25 годами лагерей, других же расстреливали.

К нам перевели одного физика из Саратовского университета, который просидел пять месяцев, осужденный на высшую меру, как участник группового дела. Обвинили их в передаче секретных научных сведений немцам. Дело было, конечно, дутое, но все признали себя виновными. Физик рассказал, что его соседу по камере, председателю одного из колхозов области, осужденному и впоследствии расстрелянному за «вредительство», принесли в передаче какие-то домашние изделия, завернутые в газету, в которой говорилось, что он, физик, и его подельники уже расстреляны. И он не мог заснуть ни одной ночи в течение пяти месяцев, так как на исполнение приговора брали ночью. Теперь же, когда ему заменили расстрел, он не мог сообразить, как ему написать жене, поскольку она считает, что он уже расстрелян.

На следующий день Костя Корзубый предложил мне поиграть в буру на щелчки. Сначала он мне проиграл 10 щелчков, затем еще 20.Затем предложил партию «на расчет» и выиграл ее.

Дальше я проиграл ему еще три партии. Он снова предложил играть «на расчет». Азарт овладел мною, ставка уже была по 200 щелчков в партии. Игра шла с переменным успехом. Но когда я должен был уже 5000 щелчков, я предложил играть «на расчет». И когда я снова проиграл, то должен был 10 000 щелчков. Тогда Костя встал и сказал, что ему сейчас надо заняться другими делами, а вечером — продолжим. Абаня (он был моим главным опекуном) подошел ко мне и тихо сказал:

— Ну, что ты наделал? Опять жизнь проиграл, как в Астрахани.

Я забыл рассказать о том, что в Астрахани, в малолетней камере, осваивая игру в стос, проиграл 67 паек хлеба, семь дней отдавал, а потом мне скостили долг, предупредив на будущее, что больше пяти паек хлеба проигрывать нельзя, так как человек должен или умереть, или сделать какую-нибудь подлость с голоду, а, значит, такой проигрыш равноценен потере жизни. Я все это учел и больше не играл в таких размерах на хлеб, но такого подвоха, как здесь, не ожидал: для меня игра на щелчки была шуткой. В действительности это была далеко не шутка.

К вечеру Костя вернулся из своих путешествий по камере и предложил мне рассчитаться с ним. Я напомнил ему, что он обещал еще со мной сыграть. Костя ответил, что он устал и потребовал расчета. Делать было нечего, я подставил ему голову, а он с великим наслаждением начал бить мне щелчки с оттяжкой. После 20 щелчков кто-то со стороны сказал, что нельзя бить в одно место. Он с этим согласился и продолжал бить в разные части головы. Получив около 100 щелчков, я уже не знал, куда деваться. Вся голова была в шишках, гудела от каждого нового щелчка, и каждый сантиметр на голове казался сплошной раной. Я взмолился, попросил Костю перенести экзекуцию на завтра. Он остановился, присел и сказал:

— А ты понимаешь, что завтра будет еще больней? Ну, чем ты можешь расплатиться за щелчки?

Я предложил ему все свои вещи, которые на сей раз находились не в камере хранения, а со мной. Он внимательно просмотрел оба мои чемодана и вещевой мешок и счел возможным в расчет за 9850 щелчков взять у меня все, что имелось: шубу на меху, два новых костюма, один из них с жилеткой, две пары шевровых сапог, атласное одеяло и даже шесть пар прекрасных женских трусиков, которые мама случайно положила ко мне в чемодан. Короче говоря, все вместе с чемоданом было уплачено в расчет за нестерпимую боль от щелчков.

Утром голова гудела. Мой братец, молча наблюдавший всю эту вечернюю сцену, вытащил из своих вещей пару сапог и так же молча вручил их мне. Последнее время он не разговаривал со мной ни на какие политические темы, так как на его упрямую голову обрушился такой поток впечатлений, который вряд ли способствовал укреплению его мнения о правильности действий власти.

Каждый день из нашей и других камер вызывали на этап. И каждый день в камеру поступали новые. Сроки были в основном стандартные. Большинство имело по десять лет.

Как-то ночью Абаня меня разбудил и сказал, что они решили «помыть» (значит, ночью стащить что-нибудь у спящего) колхозничков. Камера спала; несколько воришек тихо подкрались к мешкам, на которых спали люди, и, разрезав их «мойками» (бритва, инструмент для вскрытия карманов, мешков и т. д.), очень искусно извлекли разные продовольственные товары. Я по их знаку принимал и складывал «дары»: сало, масло, сахар, белые сухари, лук, чеснок, махорку, папиросы. Очистили мешков двадцать, снеди было уже больше, чем надо. Юра, тоже уже разбуженный, с одним парнем были направлены за бачком с водой. В этом бачке развели большое количество сахара и накидали туда белых сухарей. Это в тюрьме называется тюрей. Отрезав по большому куску сала, компания в двенадцать человек уселась вокруг бака и, достав ложки, хлебала тюрю вприкуску с салом. Дело двигалось быстро — мы опустошили двухведерный бачок, нажравшись по горло. Закурили папиросы, взяв в рот по конфетке — это считалось высшим шиком. Удовлетворенные едой, мы не могли сидеть на месте. Мы начали озорничать. Поднялся шум. Народ от шума начал просыпаться. Просыпавшиеся обнаруживали пустоты в своих «сидорах» (мешках). Поднялся ропот. Это не смущало наших руководителей, ибо они считали, что совершили вполне законный акт насилия неимущих над имущими. На претензии, раздававшиеся из всех углов, было заявлено, что если недовольные не успокоятся, то можно поплатиться носом, который очень легко отрезать бритвой. Камера затихла. Люди были очень разобщены, никто не хотел подвергаться возможным неприятностям.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: